КНИЖНАЯ ПОЛКА/ЛЕВ МИЩЕНКО/ПОКА Я ПОМНЮ


© www.pechora-portal.ru, 2002-2007 г.г.
© Этот текст форматирован в HTML - www.pechora-portal.ru, 2007 г.
© web-адаптация, оформление, Игорь Дементьев, 2007 г.
© Премьерная публикация в Интернет - www.pechora-portal.ru, 2007 г.

 

Лев Глебович Мищенко
ПОКА Я ПОМНЮ

Мищенко Л. Г.
Пока я помню... — М.: Возвращение, 2006. — 143 с., 48 с. ил.
Формат 60х901/16.
Тираж 1500 экз.
ISBN 5-7157-0197-Х
Московское историко-литературное общество «Возвращение»
 

1   2   3   4

Иллюстрации

 

   Воспоминания современника о событиях от времени Гражданской войны до участия в Великой Отечественной войне, о московском ополчении, о плене, тюрьмах и лагерях в нацистской Германии и в Советском Союзе.



I
Предки. Гражданская война. Гибель родителей.

 

   Мать моя, Валентина Алексеевна, родилась в 1889 году в семье мелкого чиновника, губернского секретаря (чин 12-го класса) Алексея Константиновича Полторацкого и жены его Ольги Павловны, урожденной Клименко. После ранней смерти родителей она со старшей сестрой Екатериной и двумя братьями Алексеем и Борисом осталась на попечении двух теток, сестер отца, Лидии Константиновны и Елизаветы Константиновны Полторацких.
   Елизавета (1856 — 1928) была учительницей, а затем начальницей 3-го мещанского женского училища в Москве. В XIX и начале XX века функции теперешней скорой помощи в Москве исполнялись дежурным медицинским персоналом при полицейских участках: врачом, фельдшером, медсестрой и акушеркой — «повивальной бабкой». Ею при Лефортовской полицейской части и была Лидия Константиновна (1853-1940).
   Обе сестры отличались независимостью взглядов и сочувствовали либеральным идеям. Достаточно сказать, что в своей квартире в доме полицейского участка Лидия позволяла племянникам — эсеру Алексею и члену РСДРП Борису — прятать нелегальную литературу, не подозревая, что вместе с ней они хранили и патроны. (Алексей в 1906 году покушался на жизнь московского обер-полицмейстера Д. Ф. Трепова и был казнен, Борис в те же годы погиб в варшавской тюрьме.) Как Лидия, так и Елизавета продолжали работать по специальности и в первые годы после революции.
   Тетки сумели обеспечить племянницам образование: Екатерина окончила Московскую филармонию по классу вокала, а Валентина стала учительницей.
   Отец мой, Глеб Федорович (1890 — 1921), был сыном профессора филологии Киевского, а затем Казанского университетов Федора Герасимовича Мищенко (1848 — 1906). Сделанные Федором Герасимовичем первые переводы на русский язык древнегреческих авторов — Геродота, Полибия, Фукидида и Страбона считаются образцовыми, многие из его научных трудов не утратили значения до сих пор.
   В Киеве Ф. Г. Мищенко входил в «Громаду» — объединение либеральной украинской интеллигенции, ставившей целью сохранение и развитие национальной украинской культуры в противовес официальной тенденции русификации. Это стоило ему кафедры в Киеве, однако вскоре его с готовностью принял Казанский университет, где он и проработал с 1889 года до последних лет жизни.
   Глеб Мищенко окончил киевскую Вторую гимназию и физико-математический факультет Московского университета, после которого поступил еще в Московский институт инженеров путей сообщения имени императора Александра III. С последнего курса он был командирован за Урал на изыскания проектировавшейся Обь-Урало-Беломорской железной дороги. С изыскательской партией он дошел до Берёзова — маленького городка Тобольской губернии на реке Сосьве (по-местному Сосве), известном из истории как место ссылки А. Д. Меншикова. После революции изыскания прекратились, и отец нашел себе работу преподавателя в берёзовской школе и одновременно метеоролога на метеостанции.


   В тяжелое время развернувшейся гражданской войны условия в северном Зауралье были легче, чем в Центральной России. Население жило промысловой охотой, рыбной ловлей в чистых реках, а также кочевым оленеводством — исконным занятием местных остяков (хантов) и зырян (коми). И отец выписал из начинавшей голодать Москвы маму, меня и мамину тетку, мою двоюродную бабушку Лидию Константиновну. Мне было неполных три года, но у меня до сих пор сохранились отрывочные воспоминания сибирского детства, закрепленные потом рассказами бабушки и родных.
   Мы жили в одной из комнат просторного рубленого четырехкомнатного дома на окраине города, почти у самого берега широкой Сосьвы (притока Оби), недалеко от опушки тайги с ручьем на дне буерака. Я бегал туда со старшими ребятами за морошкой, кедровыми орехами и кедровой смолой, из которой получалась «сера» — любимая местными жителями жвачка. Помню дощатый тротуар нашей односторонней улицы, амбар, конюшню и баньку во дворе. Баней безвозмездно пользовались и соседи. Уходя, они заходили в дом, останавливались у порога кухни, кланялись и говорили:
   — Спасибо за пар и баньку.
   Хозяин, Василий Захарович Данилов, был главой семьи из восьми человек: жена Марья Васильевна, ее отец Григорий, старший сын Диомид с женой Домашей (Домной Павловной) и их младенцем в зыбке — подвесной колыбели (которую мне доверяли качать за веревку, пропущенную сквозь кольцо на потолке), второй сын Илья и младший сын Павел. Павел был еще подростком, но уже охотился вместе с отцом и братьями, рыбачил, чинил и смолил лодки, косил сено, ездил с бочкой на реку за питьевой водой — вообще во всем помогал взрослым. В редкие свободные минуты он охотно возился и играл со мной.
   Марья Васильевна и Домаша вели хозяйство, управлялись с коровами, лошадьми и курами. Дед Григорий плел сети, чинил сбрую, ладил телеги и сани-дровни и розвальни, готовил патроны для охоты.
   Семья была дружная, непьющая, работящая и щедрая. Соседи часто приходили с просьбами и уходили с благодарностью — отказа никому не было. К Даниловым относились с уважением и доверием оленеводы — остяки и зыряне. Часто при перекочевках они устраивали свое становье у опушки недалеко от нашего дома и приходили к Василию Захаровичу за помощью или советом. Их женщины заходили к моей бабушке за медицинской помощью. А я заглядывал в их юрты, смотрел, как младенцы копошились голышом под слоем пушистой оленьей шерсти внутри глубоких берестяных лаптевидных постелек. Мне очень нравились быстрые оленьи упряжки с изящными легкими нартами.
   Зимой я ходил в зырянской одежде. Вместо валенок -— чижи и пимы, то есть чулки из мягкой оленьей шкурки мехом внутрь и мягкие сапоги из шкуры пожестче мехом наружу. Вместо шубы и шапки — малица, просторная рубаха мехом внутрь с двухслойным капюшоном (мехом внутрь и наружу). Все было сшито по мерке нитками из «жил» (вероятно, изготовленных из оленьих кишок) и красиво отделано орнаментом из цветного сукна. Одежда взрослых была большей частью тоже очень красива. Свою я носил и в первую зиму по возвращении в Москву.
Помню зимние развлечения местных ребят: катание с гор и на коньках — деревянных с железными полозьями, игру в «каткую палку» — кто дальше запустит по речному льду облитую водой обледенелую палку. Помню рождественское «хождение со звездой» — аналог коляды: подростки носят по домам прикрепленный к палке многоугольник из тонких планок, украшенный цветной бумагой и ленточками. Его вращают и поют «Рождество Твое, Христе Боже наш...» и «Дева днесь Пресущественного рождает...». Слов я не понимал, но запомнил. Запомнилось и кое-что из особенностей местной речи: имай вместо «лови», низшем (подштанники), простокиша (простокваша), путем пойдем (пешком пойдем).
   Наш стол в Берёзове был обычным местным, то есть, по нашим теперешним меркам, весьма изысканным. Обычными были оленина, куропатки, рябчики, тетерки, всяческая рыба и икра. Зато не было овощей. Хлеб — ржаной, его пекли дома в русской печи. Марья Васильевна угощала меня пельменями, блинами и «затураном» — очень вкусной томленой в печи затирухой из поджаренной муки с оленьим жиром. Летом было очень много ягод: клюква, брусника, куманика, морошка. Дома я был почти все время только с бабушкой. Мать, как и отец, работала в школе учителем. Оба возвращались поздно. Их задерживало то, что теперь называется внеклассной работой: занятия с отстающими, приведение в порядок запущенного инвентаря кабинетов, изготовление наглядных пособий. Кроме этого, мать ставила с учениками спектакли — на одном из них был зрителем и я.
   Как впоследствии в Москве я узнал от бабушки и друзей, получавших от нас письма из Берёзова, у матери и отца в школе сложились трудные отношения с новоназначенным после революции начальством. Некомпетентность, иногда просто неграмотность, бесхозяйственность, а то и прямые хищения — все это приводило к конфликтам и в конце концов кончилось для моих родителей катастрофой.
   К своей работе на метеостанции отец приобщил и меня. Когда на вопрос «Сколько тебе лет?» я, наученный Григорием, стал отвечать: «Три года, четвертый», отец в хорошую погоду — также и зимой -стал поручать мне относить на телеграф метеосводки. Мне давался твердый картонный конверт с вложенной в него сводкой. Я должен был по нашей коротенькой улочке дойти до поперечной, свернуть налево и идти «вдоль проволоки» — телеграфной линии на столбах — до почты. Здесь я отдавал конверт телеграфисту, он вместо сводки всовывал в конверт квитанцию, и я так же «по проволоке» возвращался домой. Путь, как я прикидываю, был около километра.
   Гражданская война дошла и до Тобольской губернии. К Берёзову приближались войска белых. Местная советская власть арестовала заложников, в основном из интеллигенции, в том числе отца и мать.
   Вначале посещать их разрешалось, и бабушка ходила в тюрьму со мной. Мне было уже года четыре. В камере, где находился отец, довольно просторной, было человек десять. Когда мы вошли, удвери остался человек с ружьем, и на мой вопрос: «Этот дядя — охотник?» — отец ответил:
   — Этот дядя нас стережет.
   В камере матери я был дважды. Во второй приход она приготовила для меня угощенье — сметану с сахаром (арестантам разрешались покупки).
   А потом бабушка пошла со мной к матери уже не в тюрьму, а в больницу. Мать лежала там со смертельным огнестрельным ранением в грудь. О его причине ничего вразумительного не было сказано. Я стоял с бабушкой у двери в палату. Мимо нас прошла туда медсестра с каким-то непонятным красным, мягким, колыхавшимся как живой предметом, очень меня испугавшим (вероятно, грелкой или пузырем). Бабушка сказала: «Войдем». Но я вспомнил живой предмет и заплакал. Она вошла одна. Как мы возвращались домой — не помню.
   А потом были в церкви. Я рядом с бабушкой. Впереди батюшка, за ним гроб, еще дальше у царских врат Богородица на иконе похожа на маму.
   Вдруг пришел отец, в тулупе, с ним еще человек, тоже в тулупе. Женщина рядом сказала:
   — Привели проститься.
   Потом заснеженное кладбище, возле самой церкви могила, на продолговатой горке глины маленький темный деревянный крест.
   Затем — поминки. Я сижу в чужом доме за длинным столом. Кто-то кладет мне на тарелку какие-то зеленоватые кружочки.
   — Это что?
   — Огурец соленый.
   А через несколько дней — другие похороны, уже не в маленькой Богородской церкви, а в большом соборе. Перед алтарем ряд гробов.    Отпевают расстрелянных заложников. Среди них мой отец.
   Где похоронили — не знаю.
   Летом мы с бабушкой уезжаем из Берёзова. Нас провожает Евдокия Дмитриевна Первова, знакомая отца и мамы. Пристань, запах рыбы. Пароход. Вокруг колеса надпись: «Гражданин» (я начал читать лет с трех). Мы на палубе. Человек с деревянной палкой вместо одной ноги свертывает канат.
   — Вот теперь какие матросы, — говорит кто-то.
   Хожу по пароходу. Внизу очень интересные машины.
   Приплыли в Тобольск. Здесь другой пароход. Надпись «Пермяк». Машины внизу не такие, как на «Гражданине». Плывем до Тюмени.
   В Тюмени в чистой комнате у чужих людей, в подвальном этаже, ожидаем поезда. Гуляю во дворе. В окне первого этажа тетя читает девочке сказку. Останавливаюсь, слушаю. Тетя говорит:
   — Тебе что, мальчик?
   Ухожу.
   Вокзал. Долго идем по путям. Влезаем в товарный вагон. На полу солома. Много людей.
Едем долго. На остановках меня выпускают для больших и малых дел, иногда — под вагон. Раз, только я присел — поезд тронулся. Бегу перескочить через рельс позади колеса, кто-то подхватывает меня, передает в вагон на ходу, быстро влезает сам. Это  — попутчик, следил за моей экспедицией.
   Про станции говорят: Камышлов, Екатеринбург. Наконец  — Пермь. Река Кама. Опять пароход, больше тех. Плывем много дней. Река Волга. Вдруг, ярким днем, впереди  — сказочный город. Сколько церквей! И все с золотыми куполами! Ярославль.
   Отсюда поездом в Москву.


II
Вторые родители. Школа. Террор сталинизма.


   В Москве я жил с двоюродными бабушками — Лидией и Елизаветой. Третья бабушка, родная, Людмила Феофиловна, вдова профессора Мищенко, жила в Киеве и вела с нами непрерывную переписку, как и жившая в Ленинграде тетка, сестра отца Вера Федоровна Крушинская. Почти каждый день к нам приходила тетка по матери, Екатерина Алексеевна. Таким образом я воспитывался в сфере постоянного женского влияния и заботы.
   Материально нам было бы очень трудно, если бы не помощь друзей отца и матери. Вплоть до моего совершеннолетия они регулярно поддерживали нас деньгами, а также следили за моим образованием. Их было четверо: моя крестная, подруга матери Елена Владимировна Хитрово-Калантарян, известный в Армении врач и ученый, специалист по тропической медицине, жена расстрелянного при Сталине наркома земледелия Армянской ССР П. Б. Калантаряна; Петр Авраамьевич Степанов, друг семьи моей матери и мой крестный, талантливый инженер-энергетик; Сергей Николаевич Ржевкин — университетский товарищ отца, физик, впоследствии профессор, заведовавший кафедрой акустики физфака Московского университета, и Никита Константинович Мельников, гимназический друг моего отца.
   О Н. К. Мельникове (28.09.1890 — 21.10.1981), моем «дяде Никите», надо рассказать подробнее. Он был самым близким другом отца и матери, а после их гибели стал, в сущности, вторым отцом мне.
   Он родился в селе Орадовка Христиновской волости Уманского уезда Киевской губернии и получил при крещении имя Матвей. Через полтора года его отец, Кондратий Мельник, паровозный машинист, погиб при крушении поезда, и Матвей остался на попечении деда и матери.
   Дед мальчика любил. Возвращаясь с ярмарки, приносил игрушки, выдавал по очереди:
   — Це тобi вiд зайця!.. А о це  — вiд  лисицi!.. А це вже вiд ведмедя!..
   Через пять лет мать получила приглашение на место экономки в Киев и переехала туда с сыном. Они жили в доме, принадлежавшем генеральше Завадской. Домовладелица обратила внимание на мальчика, отнеслась к нему с большой доброжелательностью, разрешила своим маленьким дочерям с ним играть, а когда дети подросли, доверила ему провожать их в пансион и относить туда плату за их обучение. По совету Завадской мать отдала Матвея во Вторую киевскую гимназию, где он учился в одном классе с моим отцом, а также с известным впоследствии партийным и научным деятелем О. Ю. Шмидтом и писателем Я. Э. Голосовкером. Матвей проявил большие способности к языкам, чем удивил жившего по соседству на Мариино-Благовещенской улице профессора-историка А. В. Романовича-Славатинского. Слепнувший профессор попросил гимназиста читать ему вслух древних авторов на греческом и латыни, чем Матвей и занимался, учась в пятом и шестом классах.
   В седьмом классе Матвей увлекся революционными идеями, вступил в киевскую группу РСДРП (меньшевистскую) и в ней по заданию М. А. Ларина (Лурье) организовал подпольную типографию в подвале дома на соседней Паньковской улице. Там он печатал прокламации, которые распространялись членами группы. Вскоре группа была арестована, и Мельника присудили к тюремному заключению в исправительной колонии для несовершеннолетних. По дореволюционному законодательству начальник такой тюрьмы обладал правом в случае безупречного поведения заключенного освобождать его досрочно. После примерно года пребывания там начальник тюрьмы Соколов вызвал Мельника и сказал:
   — Я вас освободил со вчерашнего дня. Но вы должны немедленно уехать из Киевской губернии.
   И показал только что полученное предписание отправить его в другую тюрьму в связи с возобновлением дела, что грозило ему новым сроком.
   — Я пишу, что не могу выполнить это предписание, так как вас уже нет в тюрьме.
   Вот какие бывали начальники тюрем!
   Однако Матвей не торопился покидать Киев. Он даже по приглашению товарища по гимназии, сына миллионера Еремеева, отправился в их имение Бучу под Киевом. Мать Еремеева проявила к товарищу сына большую симпатию. Сын рассказал о деле Матвея, и она решила спросить, чем можно ему помочь, у гостившего у них тогда же начальника Киевского жандармского управления Понятовского, человека благородного и гуманного. Тот выслушал и сказал:
   — Немедленно к черту из Киевской губернии!
   После этого Матвей дважды пытался бежать за границу, но неудачно.
   Тогда по совету матери он поехал в Орадовку к деду, у которого был добрый знакомый, писарь волостного правления в Христиновке. И тот по дружбе и за приятное вознаграждение сумел выправить Матвею паспорт на имя его умершего двоюродного брата Никиты Константиновича Мельникова, родившегося на год позже него. Им Матвей и остался на всю жизнь.
   Никита Константинович отправился в Москву, где сдал экстерном экзамены за гимназию, как якобы нигде не учившийся, и поступил на филологический факультет Московского университета. После его окончания и службы в военном флоте он снова занялся революционной деятельностью в РСДРП. После революции был членом Одесского флотского комитета (в основном меньшевистского).
   Но уже с первых месяцев революции он увидел беспринципность и жестокость большевиков и решил уйти из партии. Весной 1920 года на IX съезде большевики начали непримиримую борьбу с оппозицией. В сентябре того же года созывалась всероссийская партконференция, и от одесской флотской организации на нее делегировали Мельникова. Но тот, уехав из Одессы, на конференцию не явился. При тогдашней неразберихе в обстановке гражданской войны это осталось незамеченным.
   В дальнейшем он уклонялся от работы в советском аппарате и никогда не упоминал о своем партийном прошлом. Никакие документы об этом, к счастью для него, не всплыли (Позже я узнал еще одного человека, «самовольно» покинувшего партию, — моего тестя А. А. Иванова. О нем в главе IV.). Его служебные должности были незаметны, например уполномоченный по закупкам Иваново-Вознесенского райпотребсоюза, преподаватель в школе торгового ученичества, эксперт в бюро товарных экспертиз; во время Отечественной войны — учитель литературы в школе. Его авторитет как эксперта в области фарфора, стекла и произведений искусства был настолько велик, что к нему обращались в трудных случаях и после его ухода на пенсию.
   Никита Константинович был человеком необыкновенной доброты и ума, широко образованным, знал шесть языков, обладал инженерными знаниями и ремесленными навыками.
   Мне посчастливилось учиться в хорошей школе, бывшей женской гимназии К. К. Алелековой. Школа помещалась в особняке начала XIX века (на Большой Никитской, 46) с двумя флигелями и переходами к ним на уровне второго этажа.
   Здесь в 1924 — 1935 годах еще держались прежние гимназические педагоги и сохранилось хорошее оборудование кабинетов.
   В начальных классах нас учила очень пожилая добрая и внимательная Антонина Георгиевна Леонтович, двоюродная сестра известного украинского композитора Н. Д. Леонтовича. Нашим классом она в 1928 году завершила свою педагогическую деятельность и при отъезде к родным в Киев взяла меня с собой в гости к моей бабушке. Людмила Феофиловна была ко мне добра, но строга и, как истинная профессорша, в течение трех месяцев шлифовала мои манеры. На полках стояли тома трудов покойного Федора Герасимовича. Бабушка сказала:
   — Ты их еще недостоин.
   Вернулся я в Москву к началу учебного года. Летом без меня скончалась бабушка Елизавета Константиновна, и мы с бабушкой Лидой стали жить вдвоем.
   В старших классах у нас тоже были прекрасные учителя: физик Евгений Ефимович Гулевич, учитель рисования и черчения Василий Алексеевич Мочалов, математики Александра Адольфовна Штраус и Стефания Трофимовна Великопольская, словесница Александра Андреевна Ткаченко (родственница Михаила Булгакова), химичка Серафима Матвеевна Архангельская; немецкому до шестого класса нас учила бывшая начальница гимназии Кириена Константиновна Алелекова. Около 1930 года недолго преподавал географию Михаил Николаевич Тихомиров, впоследствии очень крупный историк, академик.
   Особенно мы любили нашу бессменную — с пятого класса — классную руководительницу Александру Герасимовну Логинову. Мы доставляли ей немало неприятностей — класс был озорной, и ей не раз приходилось отстаивать нас перед директором и на школьных советах. Преподавала она интересно, устраивала практические занятия с микроскопами, препарированием и биохимическими опытами, водила на экскурсии. Она была уже немолода, но еще красива, однако совсем не обращала внимания на свою внешность и, несмотря на домашний надзор сестры, появлялась иной раз на уроке со спущенным чулком или с торчащими кое-как шпильками в короне волос. Узнав, сколько лет она работает в школе, мы по собственной инициативе отметили пятнадцатилетие ее педагогической деятельности всем классом — к ее удивлению до слез и к недоумению некоторых ее коллег. После войны мы всегда приглашали ее на наши встречи.
   В 30-х годах в школе было введено так называемое политехническое обучение. В его хорошей постановке была большая заслуга шефов школы — заводов «Гослаборснабжение» и, потом, «Пролетарский труд», особенно последнего. Его директор Петр Молошенко поручил организацию этого обучения своему главному инженеру (забыл, к сожалению, его фамилию), и тот провел ее блестяще: обеспечил наши мастерские станками, инструментом и хорошими инструкторами-рабочими, сам читал старшим классам лекции по основам организации производства и проводил экскурсии по заводу. Полученные тогда знания и навыки очень мне пригодились.
   Летом 1941 года, в одну из командировок с фронта в Москву за продовольствием для батальона, я заехал с двумя грузовиками на автозаправочную станцию в районе Красной Пресни. С удивлением узнал я в заправщике Молошенко. Что это значило? Был ли он «разжалован» в ходе сталинских репрессий или дежурил тут от райкома партии? Через два десятка лет, организуя встречу наших одноклассников, я пришел его пригласить, разыскав через справочное бюро. Он жил в Леонтьевском переулке в тесной квартирке, заставленной вещами, как бывает после переезда из большой. Он был тронут нашей памятью и благодарностью, но сказал, что не может оставлять тяжело больную жену. На стене висел в раме хороший живописный портрет Сталина — возможно, давняя премия директору за успехи предприятия (в предвоенные годы завод выпускал треть всей продукции СССР по винтам, шурупам, гвоздям и заклепкам). Молошенко, заметив, что я обратил внимание на портрет, сказал:
   — Все-таки Хрущев большое дело сделал.
   — Конечно! — ответил я.
   Простились мы тепло.
   Начиная с пятого класса школы наш с бабушкой бюджет стал поддерживать и я — репетиторством, а с восьмого класса, при случае, еще и чертежами для разных организаций. И, в летние каникулы, временной работой.
   В 1932 году я был рабочим в маркшейдерской бригаде на 29-й шахте строившегося метро. Мы промеряли трассу по поверхности Красносельской улицы. Меня тогда удивила точность этих измерений: отсчеты по концевым шкалам пятидесятиметровой мерной ленты мы делали с оценкой на глаз десятых долей миллиметра. Работа была ночная, когда прекращалось уличное движение.
   В 1933 году я чистил и дезинфицировал клетки в кролиководческом совхозе «Родники» близ станции Удельная Московско-Казанской железной дороги. Тогда в городах была карточная система продовольственного снабжения, и я, как рабочий, получил карточку на 800 граммов хлеба в день вместо «иждивенческой» на 400 граммов. Жил я тогда у дяди Никиты в Малаховке. Поезда ходили плохо, с частыми крушениями, и мне не раз приходилось пробегать пешком не только полтора километра от Удельной до совхоза, но и весь трехкилометровый перегон между Малаховкой и Удельной.
   В совхозе были барачные общежития для сезонных рабочих. С одним из них, чернорабочим Федей Пихтюриным, мы были в хороших отношениях, и я часто проводил с ним обеденные перерывы у его койки в общем бараке. Федя никогда не улыбался. Он был лет двадцати, высокий и крепкий, с добрыми умными глазами, полуглухой. Образование — сельская школа где-то в Сумской или Белгородской области, но он много читал, и речь его была правильной и чистой. Он никогда не ругался. Я приносил ему книги, преимущественно классику. Однажды он показал мне свои стихи. Они были не очень умелые, но талантливые, очень эмоциональные и яркие. Меня поразил их трагизм, как мне показалось, фантастический: пустые деревенские дома, умирающие люди, горы трупов за околицей. Я спросил:
   — Почему ты сочиняешь такие страшные сюжеты?
   — Я не сочиняю. Это моя деревня. Там голод. И нет сил хоронить умерших.
   Я рассказал это дяде Никите. Он ответил:
   — Это так. Но скажи ему, чтобы он свои стихи никому не показывал.
   Так я впервые услышал о голоде, которым Сталин уничтожил южное крестьянство. Другие свидетельства террора были и до этого. Когда мы были примерно в шестом классе, начались аресты. Арестовали заведующую РОНО, прежнюю нашу завшколой Ларису Георгиевну Оськину, затем нашего другого заведующего, участника гражданской войны Токарева, потом завхоза школы. По так называемому «процессу Промпартии» в 1930 году расстреляли известного инженера Ларичева, крестного нашей одноклассницы Нины Герасимовой. Исчезали родители ребят из других классов.
   Наша школа считалась шефом колхоза Ромашково (девятнадцать километров от Москвы по Белорусской дороге). В 1932 году школьный биолог, наша классная руководительница — вечный энтузиаст! — Александра Герасимовна решила устроить там просветительную беседу и шуточный спектакль на тему борьбы с грызунами и паразитами. Пьесу сделали старшеклассники, доморощенные поэты и режиссеры, и исполнили ученики нашего класса. В Ромашкове нам дали под зрительный зал пустую избу. В сенях и частью во дворе были свалены остатки мебели и книги, в основном религиозного содержания; среди них я увидел евангелие на греческом языке. Потом мы узнали, что недавно из этой избы увезли семью священника, не дав ей даже собраться.
   Последним местом моих каникулярных работ было бывшее имение графа Юсупова в Архангельском. Оно было передано под санаторий наркомата обороны, и там велись ремонт зданий и реставрация парковых скульптур. Парком занималась группа скульпторов под руководством А. Н. Златовратского (сына известного писателя-народника). Из нее помню двух женщин: Рындзюнскую и другую, фамилию которой забыл, и очень своеобразного интересного человека — фамилии тоже не помню. Он учился в Италии и часто пересыпал свою речь итальянскими, но вполне понятными фразами с большим юмором. Кроме скульпторов, в группе было два мраморщика и двое рабочих-мойщиков: мой школьный друг Вася Гусев и я. Мы мыли и чистили щетками и деревянными палочками статуи, гермы и бюсты. Всех работников возили в Архангельское и обратно ежедневно в «ветробусе» -грузовике со скамейками и тентом. Работа оплачивалась очень хорошо, и мы с Васей два раза в месяц приходили за зарплатой на Малую Бронную к Александру Николаевичу, человеку чудаковатому и очень симпатичному.
 

III
Физфак. «Троцкистская вылазка»


   С 1935 до 1941 года я учился на физическом факультете МГУ. Там я познакомился с моей будущей женой Светланой Ивановой, там завязались немногие, но прочные дружеские связи.
   Со второго курса университета военнообязанные студенты на всех факультетах выделялись для прохождения так называемой высшей вневойсковой подготовки (ВВП) за счет удлинения их общего срока обучения на год. Подготовка шла по двум специальностям: летчиков-наблюдателей и пехоты. Я попал в пехоту. По окончании подготовки нам присваивалось звание младшего лейтенанта. На физфаке наш поток составлял человек пятьдесят-шестьдесят.
   Ко времени моего поступления в университете уже началась сталинская чистка профессуры. На физфаке были репрессированы или уволены крупные ученые Б. М. Гессен, Ю. Б. Румер и другие. Должность декана вскоре перешла от С. Э. Хайкинак А. С. Предводителеву. Но нам Семен Эммануилович еще успел прочесть прекрасные — принципиальные и глубокие — общие курсы механики и электричества.
   Помнятся лекции А. Б. Млодзеевского по молекулярной физике. Глубиной они не отличались, но феерически иллюстрировались демонстрационными опытами.
   Теоретические лекции А. К. Тимирязева по молекулярной физике были архаичными, бессистемными и нелогичными. В ходу была шутка, что на просьбу разъяснить непонятное место он отвечал: «И вот почему», — этим объяснение и исчерпывалось. Цитаты из классиков физики он обычно приводил на языке оригинала, а также часто говорил о своих встречах со знаменитыми учеными и их якобы хвалебных отзывах о его работах. Студенты не поленились написать на титульных листах всех библиотечных экземпляров записей его лекций однажды приведенную им цитату из Максвелла: «Dust is the matter on a wrong place» (пыль есть материя на ненадлежащем месте) в качестве эпиграфа с пояснением в скобках: Максвелл — Тимирязеву. Курс свой он, в духе господствующего марксизма, озаглавил «Кинетическая теория материи». Его активный конформизм и нелояльность к подвергшимся опале коллегам породили студенческую шутку, что он не сын К. А. Тимирязева, человека достойного, а сын его памятника (* К. А. Тимирязев (1843 — 1920), выдающийся естествоиспытатель-ботаник, с 1878 года был профессором Московского университета. В 1911 году он подал в отставку в знак протеста против преследования прогрессивного студенчества царским правительством. Памятник К. А. Тимирязеву в Москве стоит недалеко от старых зданий университета в сквере Тверского бульвара у Никитских ворот.).
   Нам очень повезло на математиков. Прекрасными были лекции А. П. Нордена, семинары Игоря Владимировича Арнольда, Давыдова, Лопшица. Особенно любили мы лекции Юлия Лазаревича Рабиновича. Он читал нам — военному потоку — в течение шести или восьми семестров огромный курс: анализ, дифференциальные уравнения, теорию функций комплексного переменного и методы математической физики. Когда он закончил последнюю лекцию, вся аудитория встала. На стол ему положили цветы. Аплодисменты не смолкали долго. Он поднял руку и сказал:
   — Хлопать вы можете. Думать вы не можете. Вот я вам на экзамене всем «неуд» поставлю!
   В ответ был дружный смех, и аплодисменты усилились.
   После войны — семнадцать лет спустя — я, возвращаясь с работы, несколько раз случайно встречал Юлия Лазаревича на станции метро «Кировская». Мы шли вместе до его дома поблизости, и он, хорошо помня наш поток, с горечью и любовью говорил о погибших.
   Я упомянул вскользь о репрессиях профессоров-физиков. Заметны нам были и потери среди преподавателей общественных наук. Неожиданно исчез лектор по политэкономии Базилевич, а за ним и его сменивший. А потом и лекторы по другим политическим дисциплинам, и руководители семинаров.

У многих студентов арестовывали родителей, и на комсомольских собраниях ставились вопросы об исключении «детей врагов народа». К чести физиков надо сказать, что ни одно из таких предложений не получало большинства.
   Затронула лавина и меня. Произошло это во время последней военной стажировки вневойсковиков в ковровских военных лагерях летом 1937 года.
   Надо сказать, что в то время условия службы в армии были лучше, чем теперь. Дедовщины и издевательств не было. Но были, конечно, случаи самодурства начальников, особенно из тех, кто в наших студенческих подразделениях вдруг получал власть над другими.
   Один из таких, новоназначенный помкомроты из неуниверситетских студентов, вел нашу роту в душный жаркий день по изнурительной песчаной дороге. Решив, что мы плохо выполняем его команды, он заставил всю роту несколько раз подряд переходить от шага к бегу. Я не сдержался и сморозил глупость, громко сказав:
   — Дураки же у нас средние командиры!
   Реплика моя была доложена по команде вплоть до дивизионной партийной комиссии и комментировалась так:
   — Кто недооценивал роль среднего комсостава в Красной Армии? —  Троцкий. Значит, это троцкистская вылазка.
   Я был исключен из комсомола с мотивировкой: «За контрреволюционную троцкистскую клевету на средний командный состав Рабоче-Крестьянской Красной Армии» и отчислен из стажировки. Вернувшись к началу учебного года на физфак, я был уверен в неминуемом аресте.
   Но я все же подал заявление в высшую инстанцию — Окружную партийную комиссию Московского военного округа — о снятии обвинения. Как я узнал потом, трое моих товарищей-студентов подали туда же заявление в мою защиту. Это были Андрей Владимирович Семашко, Анатолий Николаевич Люличев и Олег Иванович Козинец. Надо оценить двойную смелость этого шага — коллективные выступления считались особенно преступными.
   На факультете многие стали меня сторониться. На нашем курсе училась девушка Маруся Еварович. У нас с ней были хорошие дружеские отношения, без какой-либо влюбленности. Она была открытым, добрым и умным человеком и привлекала к себе с первого разговора, хотя не была красивой: маленького роста, рыжая, курносая, не всегда следившая за своей осанкой. Как все мы, она жила на стипендию, да еще имела на руках инвалида-мать. В те годы постоянного советского дефицита и дороговизны всех товаров и всеобщего безденежья одеваться красиво было практически невозможно. Но Маруся носила хотя и простую, но с большим вкусом перекроенную наследственную юбку и изящную шелковую кремовую кофточку, сшитую из бабушкиного платья. Кофточка была отглажена так артистично, что казалась сделанной из тончайшего фарфора.
   У Маруськи была интересная родословная. Отец ее принадлежал к одной из ветвей известного по истории декабристов рода князей Волконских и, как убежденный анархист, находился в тюрьмах и ссылках как до, так и после революции. Мать, давшая Марии Александровне свою фамилию, была местечковой еврейкой и активной большевичкой. До революции, в ссылке, она познакомилась с князем, тяжело больным, выходила его и вернула к жизни.
   Маруся и я на общих лекциях сидели обычно на разных местах. Но когда она узнала о моей истории, она стала садиться со мной рядом.
Затем произошло невероятное: партийная комиссия отменила мое исключение, заменив его строгим выговором с несколько забавной формулировкой: за комсомольскую невыдержанность. Мне вернули звание младшего лейтенанта.


IV
Семья Ивановых.


   Ещё до зачисления на физфак, на вступительных экзаменах, я познакомился с поступавшей сюда же Светланой Ивановой. Знакомство продолжилось и на факультете. Мы часто бывали вместе: у друзей по курсу — уже упомянутого мной Андрея Семашко и Нины Григорьевой (вскоре поженившихся), на концертах и выставках, на прогулках по городу. На одной из них Светлана неожиданно привела меня в дом своей близкой школьной подруги Ирины Краузе-Доброхотовой. А вслед за этим — в семью другой подруги — Александры Ефимовны Черномордик. Мы познакомились. И обе эти семьи сделались — и остались до конца жизни — самыми близкими нам и нашим детям (Александра Ефимовна Черномордик (11.10.1916— 22.01.1997) училась тогда в медицинском институте. Она стала детским врачом, с первых месяцев войны была призвана в армию и четыре года оперировала на фронте. После войны снова лечила детей и защитила докторскую диссертацию. Была исключительно добрым, чутким и отзывчивым человеком. Мое уважение к ней было настолько велико, что за всю нашу многолетнюю искреннюю дружбу я так и не смог перейти с ней «на ты».
   Ирина Краузе-Доброхотова (29.01.1917 — 03.09.1993) до войны окончила институт иностранных языков, а после войны еще и медицинский. Работала по обеим специальностям. Будучи широко образованным человеком, всячески старалась приобщить к знаниям и других. Обучала безвозмездно детей своих друзей иностранным языкам. Ее добрые знакомые, люди науки, читали в ее доме лекции, а люди театра и художники ставили домашние спектакли силами ее учеников. До последних дней жизни сохранила ясность ума и любознательность.)

   Вскоре я стал появляться и в Казарменном переулке, дом 8, квартира 17. Здесь жили Ивановы. В семье было пять человек. Отец — Александр Алексеевич — спокойный, высокого роста, темноволосый с проседью человек лет за пятьдесят (родился в 1883 году), с внимательными глазами на красивом лице, в усах и с небольшой бородкой. Он был инженером-химиком исключительных знаний и огромного опыта в области синтеза углеводородных полимеров. В 20-х — 30-х годах он вместе с В. В. Лебедевым разработал и в 1932 году осуществил первый в мире промышленный способ получения синтетического каучука.
   Александр Алексеевич работал в наркомате (позднее министерстве) химической промышленности на Маросейке. По отзывам коллег, он мог бы руководить целой отраслью промышленности, однако числился в должности всего лишь старшего инженера отдела. Но фактически был «ученым евреем при губернаторе» — постоянным консультантом при министре. Министры его ценили. Впоследствии, после войны, выйдя вследствие инсульта на инвалидность, он до самой смерти получал к праздникам правительственные поздравительные телеграммы за министерской подписью.
   Его «непродвижение» знавшие его сотрудники объясняли неблагополучной с точки зрения «органов» биографией. Во-первых, он дважды подолгу был за границей: в 1925 году в Германии и Австрии и в 1929 году — в США. Оба раза это были правительственные командировки с научно-техническими задачами. Но в тридцатые годы любое пребывание за границей стало свидетельством неизбежной политической неблагонадежности. Вторым отягчающим фактом был его уход из партии в конце двадцатых годов.
   Александр Алексеевич участвовал в революционном движении еще до Первой мировой войны; был знаком с Лениным и другими руководителями партии. После революции 1917 года, в первые годы советской власти, он входил в состав Химотдела (позднее Главхима) ВСНХ — Высшего совета народного хозяйства СССР.
   Около 1927 года Александр Алексеевич перенес тяжелое заболевание. После пребывания в неврологическом санатории он подал заявление о выходе из партии «ввиду невозможности выполнять партийные задания по состоянию здоровья». Заявление было удовлетворено. Но болезнь явилась для Александра Алексеевича лишь удобным поводом оставить партию. Истинной причиной было осознание того, что партия после захвата власти превратилась в государственный орган насилия и только прикрывалась теми благими идеями, которые привлекли молодого Александра Алексеевича в революцию. Сразу после 1917 года начался террор, репрессии против невинных, уничтожение политических оппонентов, фабрикация фальшивых процессов против якобы вредителей и изменников. Были арестованы многие хорошо знакомые Александру Алексеевичу представители технической интеллигенции, в порядочности которых он не сомневался. Готовилось так называемое «Шахтинское дело» — по нему в 1928 году были осуждены крупные инженеры с предприятий Донбасса и из организаций, руководивших промышленностью. Потом, уже в 1930 году, был аналогично создан «процесс Промпартии».


   Жена Александра Алексеевича, Анастасия Ерофеевна (урожденная Баянова), его ровесница, была женщиной несколько медлительной в движениях, невысокого роста, с короткой стрижкой, в очках, с немного прищуренными глазами. Она страдала болезнью кистей рук и носила нитяные митенки. Вести хозяйство ей помогали приходящая домработница-татарка, очень добрая, и обе дочери-студентки — Светлана и Таня. Еще был старший брат Ярослав; он работал и учился на вечернем отделении МВТУ.
   Случалось, что я заставал дома всех обитателей, но у меня не создавалось впечатления, что это одна семья. Каждый был как бы сам по себе. Близость была заметна только между Светланой и Таней. Меня принимали, как будто, доброжелательно. Александр Алексеевич всегда был приветлив и прост. Но молчаливую и сдержанную Анастасию Ерофеевну я немного побаивался — до одного эпизода.
   Светлана не отличалась пунктуальностью в посещении лекций и для восполнения пробелов иногда брала мои тетрадки. Однажды, перед последними экзаменами первого курса, я зашел к ней за конспектами лекций профессора Семена Эммануиловича Хайкина. Когда Светлана мне их передавала, в комнату вошла Анастасия Ерофеевна и, улыбнувшись, сказала:
   — У вас очень хорошие записи.
   Неожиданность ее обращения ко мне и мягкий тон этой, в сущности, незначительной фразы, стали для меня с этого момента как бы законным пропуском в дом. А саму похвалу, очень лестную из уст преподавателя русского языка, мне следовало отнести профессору Хайкину. Его лекции всегда отличались прекрасным стилем, логикой и неторопливостью изложения.
   Я стал заходить за Светланой уже без стеснения. Анастасия Ерофеевна спокойно смотрела на наши со Светланой прогулки в Сокольники, где я учил Светлану ездить на велосипеде.
   В нашем со Светланой знакомстве были перерывы. Светлана бросала университет, работала библиотекарем в «Ленинке», поступала на вечернее отделение ГИТИСа и, наконец, уже накануне войны вернулась на физфак — с пропуском одного года. И учебу мы снова продолжали вместе, хотя и на разных курсах.
   Я бывал в семье Светланы не только в Москве. Летом, на каникулах, младшее поколение Ивановых обычно выезжало из города, иногда с кем-нибудь из родителей. Снималась недорого избенка не слишком близко к Москве. Я приезжал туда в гости поездом или на велосипеде. Помню наезды в деревню Борисково, за селом Иваньковым, километров семь от станции Манихино по Рижской дороге. Велосипедом километров шестьдесят, в один конец часа три-четыре езды. Выехав с рассветом, я мог, погостив часов восемь, вернуться домой засветло.
   Борисково стоит на берегу Истры. Раз, в одну из поездок поездом, я, перейдя мостик, решил рядом с ним искупаться — освежиться перед визитом. Плавал я очень плохо, речка там хоть и узкая, но быстрая. Достигнув другого берега, я поплыл обратно, но меня снесло вниз от моей одежды, на глубокие места. Вместо того чтобы пытаться пристать где-нибудь ниже, я стал глупо бороться с течением, выбился из сил и начал тонуть. На берегу, недалеко от моего белья, сидел взрослый парень с удочкой. Дважды уйдя под воду с головой и оттолкнувшись от дна, я понял, что в третий раз не выплыву. При этом единственная мысль была: как глупо! Но страха не было. Собрав силы и продолжая барахтаться, я постарался как можно спокойнее сказать рыболову:
   — Помогите. Я тону.
   И погрузился в последний раз. Через несколько секунд, прежде, чем иссяк запас воздуха в легких, я почувствовал, что меня подхватили и выталкивают из воды. Первое, что я увидел, был тот же парень с удочкой на берегу. Кто-то сзади поддерживал меня на плаву и затем помог вылезти на берег. Едва став в изнеможении на четвереньки, я только смог сказать моему спасителю:
   — Спасибо.
   Это был молодой крепкий человек в одних трусах. Он ругался с рыболовом:
   — Что же ты не помог, ты же видел, что он тонет! Тот ответил:
   — Да разве так тонут? Он же мне спокойно говорил — я думал, он шутит!
   Человек, спасший меня, оказывается, шел через мостик, увидел мои первые погружения и бросился на помощь. Я повторил свое спасибо, а он быстро ушел — я не успел даже спросить его имя.
   Придя к Светлане, Тане и, кажется, Анастасии Ерофеевне, я не признался им в своей глупости. Под вечер Светлана с Таней пошли немного проводить меня к поезду. Вдруг на другой стороне улицы я увидел моего спасителя идущим в компании двух женщин и пожилого человека. Я обрадовался, что могу теперь узнать, кто он, но мне не хотелось, чтобы девушки узнали о моем позорном приключении. Я спешно извинился перед ними и бросился через дорогу. Идущие тоже увидели меня и пошли навстречу.
   — Я хочу еще раз вас поблагодарить и узнать, кто вы! Молодой человек ответил:
   — Пустяки!
   А старший сказал:
   — Я — профессор Сенцов, а спас вас мой зять, инженер Беспалов. А это наши жены.
   Тем временем к нам подошли и Светлана с Таней. Профессор обратился к ним:
   — Вы своего гостя сегодня не дождались бы, если бы не мой зять! И рассказал всю историю.
   — Что же ты нам ничего не рассказал?
   — Стыдно было.
   Мы попрощались с Беспаловым и его спутниками, Светлана и Таня проводили меня еще немного. Через полтора часа я был на станции Манихино. На платформе был динамик, по радио передавали «Рондо каприччиозо» Сен Санса в исполнении Давида Ойстраха. Я слушал с наслаждением и подумал:
   — А ведь мог бы уже не услышать!
   В доме Ивановых наиболее легко мне было в присутствии Тани. Было очень приятно видеть их со Светланой сестринскую дружбу, а в ее улыбке и юморе при разговоре со мной я чувствовал теплоту. Иногда она присоединялась к нам со Светланой, когда мы шли, например, в кино, и с ней всегда было хорошо. Чудесная она была девушка — добрая, умная, красивая. Ее, после возвращения в 1942 году из эвакуации и кратковременной работы в Москве, заставили «добровольно» пойти на фронт, и в сентябре 1943 года она погибла. Я до сих пор не могу вспоминать о ней без боли.
   Родителям Ивановым еще многое досталось пережить. Сын Ярослав тоже ушел на фронт, и на него пришла «похоронка». Потом он вернулся из плена. Судьба Светланы, ждавшей меня четыре года войны и затем девять лет из лагеря, беспросветность в ту страшную сталинскую эпоху ее связанного со мной будущего тоже была причиной слез Анастасии Ерофеевны. Я сам, видимо, не был безразличен и ей, и Александру Алексеевичу. Когда в 1941 году я уходил в ополчение, Александр Алексеевич вручил мне маленький листок бумаги. На нем его бисерным почерком было написано: «Адреса для розыска семьи на случай эвакуации», — и шли четыре адреса в разных концах Советского Союза: Л. Ф. Крумен, Н. А. Александровой, В. А. Шенрока и еще кого-то. Я помнил их всю войну.
   В мой последний приезд из армии, в августе 1941 года, я, уже простившись со всеми, через несколько часов получил вдруг возможность снова забежать на Казарменный. Дома оказалась только Анастасия Ерофеевна. Мы поговорили немного. Провожая меня в передней, она вдруг заплакала и сказала:
   — Дайте я вас поцелую.
   И сделала это. Я поцеловал ей руку, и мы расстались.
   После войны при Сталине я, как и все, сидевшие в лагерях по статьям «врагов народа», был обречен на повторный срок, в лучшем случае на бессрочную ссылку. Однако и Анастасия Ерофеевна, и Александр Алексеевич не препятствовали Светлане переписываться со мной и — трижды! — ездить ко мне, чтобы увидеться. Сталин в 1953 году умер, и я, отбыв срок, был выпущен.
   Освободившись 17 июля 1954 года с разрешением следовать в город Калинин, я через четыре дня добрался поздним вечером до Москвы. В окнах квартиры в Казарменном не было света. Я не хотел никого будить и с последней электричкой приехал в Малаховку к дяде Никите и его жене Елизавете Александровне. На другое утро в Москве Анастасия Ерофеевна, сама больная, сказала, что у Александра Алексеевича в санатории «Лыкошино» (близ Бологого) случился инсульт и Светлана сейчас там. Я тут же туда отправился.
   Александр Алексеевич был полупарализован, но в полном сознании. Он со слезами меня поцеловал и сказал:
   — У меня на книжке есть деньги. Все они ваши со Светланой.
   Недели через две ему стало лучше, и мы — Светлана, приехавший туда же Ярослав и я — доставили его домой. Через несколько дней я прописался под Калинином, но вернулся нелегально в семью Светланы.
   Нелегальность моя длилась около года и окончилась неожиданно, когда в 1955 году вышел указ об амнистии всех осужденных по статье 58-1 тогдашнего уголовного кодекса. А еще через год я был реабилитирован.
   Анастасия Ерофеевна моей легализации не дождалась. После трех лет болезни она 25 января 1955 года скончалась у меня на руках. Ее последний год был особенно тяжелым, но она не потеряла стоического терпения до самого конца.
   Александр Алексеевич пережил ее на семь лет. Окончательно от своего инсульта он так и не оправился, но почти до самых последних дней сохранил ясность мысли, остроумие и память. Его постоянно навещали многочисленные прежние сотрудники и друзья, беседы их были оживленными и долгими. Александр Алексеевич вспоминал много интересного из своей жизни. Я очень жалею, что наша всегдашняя занятость не позволяла мне эти рассказы записывать.
   Александр Алексеевич был очень рад, когда в доме появились внуки. Он играл и шутил с ними, вырезал им из бумаги игрушки. Несмотря на неуверенность в ходьбе, он, с палочкой, охотно гулял с ними на даче.
   Скончался он 20 января 1962 года.

 

1   2   3   4

Иллюстрации

вернуться