ПОЭЗИЯ/ЕВГЕНИЙ ЕВТУШЕНКО/ПО ПЕЧОРЕ


© www.pechora-portal.ru, 2002-2006 г.г.


Евгений Евтушенко
ПО ПЕЧОРЕ
 

 

"АХ, КАК ТЫ РЕЧЬ МОЯ, СЛАБА..."

Ax, как ты, речь моя, слаба!
Ах, как никчемны, непричемны,
как непросторны все слова
перед просторами Печоры!

Вот над прыжками оленят,
последним снегом окропленные,
на север лебеди летят,
как будто льдины окрыленные.

Печора плещется, дразня:
«Ну что ты плачешься сопливо?
Боишься, что ли, ты меня?
Шагни ко мне, шагни с обрыва».

И я в Печору прыгнул так,
легко забыв про все былое,
как сиганул Иван-дурак
в котел с кипящею смолою,

чтоб выйти гордым силачом,
в кафтане новеньком, посмеиваясь,
и вновь поигрывать плечом:
«А ну, попробуйте,— померяйтесь!»



БАЛЛАДА о БРАКОНЬЕРСТВЕ

Несмотря на запрещение,
некоторые рыболовецкие
артели ведут промысловый
лов рыбы сетями с зауженными
ячейками. Это приводит к
значительному уменьшению
рыбных богатств.
                                       Из газет

Киношники и репортеры
Просто насквозь пропотели,
Снимая владыку Печоры —
Тебя, председатель артели,
Лицо такое простое,
Улыбку такую простую,
На шевиотовом лацкане
Рыбку твою золотую.
Ты куришь «Казбек», председатель.
Ты поотвык от махорки.
Шныряют везде на Печоре
Твои, председатель, моторки.
Твои молодцы расставляют,
Где им приказано, сети.
В инязе и на физмате
Твои, уже взрослые, дети.
И ты над покорной Печорой,
Над тундрой, еще
Полудикой,
Красиво стоишь председатель,
Взаправду владыка владыкой,
И звезды на небе рассветном
Тают крупинками соли,
Словно на розовой, сочной,
Свежеразрезанной семге.
Под рамками грамот почетных
В пышной пуховой постели
Праведным сном трудолюба
Ты спишь, председатель артели.
В порядке твоё здоровье.
В порядке твои отчеты.
Но вслушайся, председатель,—
Доносится шёпот с Печоры:
«Я сёмга.
Я шла к океану.
Меня перекрыли сетями.
Сработано было ловко!
Я гибну в сетях косяками.
Я не прошу, председатель,
Чтобы ты был церемонным.
Мне на роду написано
Быть на тарелке с лимоном.
Но что-то своим уловом
Ты хвалишься слишком речисто.
Правда, я только рыба,
Но вижу — дело нечисто.
Правила честной ловли
Разве тебе незнакомы?
В сетях ты заузил ячейки.
Сети твои — незаконны!
И ежели невозможно
Жить без сетей на свете,
То пусть тогда это будут
Хотя бы законные сети.
Старые рыбы впутались —
Выпутаться не могут,
Но молодь запуталась тоже —
Зачем же ты губишь молодь?
Сделай ячейки пошире —
Так невозможно узко! —
Пусть подурачится молодь
Прежде, чем стать закуской.
Сквозь чёртовы эти ячейки
На вольную волю жадно
Она продирается всё же,
Себе разрывая жабры.
Но молодь, в сетях побывавшая,—
Это уже не молодь.
Во всплесках ее последних
Звучит безнадежная
Мёртвость.
Послушай меня, председатель,—
Ты сядешь в грязную лужу.
Чем уже в сетях ячейки —
Тебе, председатель, хуже.
И если даже удастся
Тебе избежать позора,
Скажи, что будешь ты делать,
Когда опустеет Печора?»
Грохая тяжко крылами,
Лебеди пролетели.
Хмуро глаза продирая,
Встает председатель артели.
Он злится на сон проклятый:
«Ладно — пусть будет мне хуже!» —
И зычно орёт подручным:
«Сделать ячейки уже!»
Валяйте, спешите, ребята,
Киношники и репортеры,
Снимайте владыку Печоры,
Снимайте убийцу Печоры!


ИЗБА

И вновь рыбацкая изба
меня впустила ночью поздней
и сразу стала так близка,
как та, где по полу я ползал.

Я потихоньку лег в углу,
как бы в моем углу извечном,
на шатком, щелистом полу,
мне до шершавинки известном.

Рыбак уже храпел вовсю.
Взобрались дети на полати,
держа в зубенках на весу
еще горячие оладьи.

И лишь хозяйка не легла.
Она то мыла, то скоблила.
Ухват, метла или игла —
в руках все время что-то было.

Печору, видно, проняло —
Печора ухала взбурленно.
«Дурит...» — хозяйка про нее
сказала, будто про буренку.

В коптилку тусклую дохнув,
хозяйка вышла. Мгла обстала.
А за стеною — «хлюп да хлюп!» —
стирать хозяйка в кухне стала.

Кряхтели ходики в ночи —
они историю влачили.
Светились белые лучи
свеженащепленной лучины.

И, удивляясь и боясь,
из темноты неприрученно
светились восемь детских глаз,
как восемь брызг твоих, Печора.

С полатей головы склоня,
из невозможно дальней дали
четыре маленьких меня
за мною, взрослым, наблюдали.

Чуть шевеля углами губ,
лежал я, спящим притворившись,
и вдруг затихло «хлюп да хлюп!» —
и дверь чуть-чуть приотворилась.

И ощутил я в тишине
сквозь ту притворную дремоту
сыздетства памятное мне
прикосновение чего-то.

Тулуп — а это был тулуп —
облег меня лохмато, жарко,
а в кухне снова — «хлюп да хлюп!»
стирать хозяйка продолжала.

Сновали руки взад-вперед
в пеленках, простынях и робах
под всех страстей круговорот,
под мировых событий рокот.

И не один, должно быть, хлюст
сейчас в бессмертье лез, кривляясь,
но только это «хлюп да хлюп!»
бессмертным, в сущности, являлось,

И ощущение судьбы
в меня входило многолюдно,
как ощущение избы,
где миллионам женщин трудно,
где из неведомого дня,

им полноправно обладая,
мильоны маленьких меня
за мною, взрослым, наблюдают.
В коптилку тусклую дохнув,

хозяйка вышла. Мгла обстала.
А за стеною — «хлюп да хлюп!» —
стирать хозяйка в кухне стала.
Кряхтели ходики в ночи —
они историю влачили.

Светились белые лучи
свеженащепленной лучины.
И, удивляясь и боясь,
из темноты неприрученно
светились восемь детских глаз,

как восемь брызг твоих, Печора.
С полатей головы склоня,
из невозможно дальней дали
четыре маленьких меня

за мною, взрослым, наблюдали.
Чуть шевеля углами губ,
лежал я, спящим притворившись,
и вдруг затихло «хлюп да хлюп!» —
и дверь чуть-чуть приотворилась.

И ощутил я в тишине
сквозь ту притворную дремоту
сыздетства памятное мне
прикосновение чего-то.

Тулуп — а это был тулуп —
облег меня лохмато, жарко,
а в кухне снова — «хлюп да хлюп!»
стирать хозяйка продолжала.

Сновали руки взад-вперед
в пеленках, простынях и робах
под всех страстей круговорот,
под мировых событий рокот.

И не один, должно быть, хлюст
сейчас в бессмертье лез, кривляясь,
но только это «хлюп да хлюп!»
бессмертным, в сущности, являлось,

И ощущение судьбы
в меня входило многолюдно,
как ощущение избы,
где миллионам женщин трудно,

где из неведомого дня,
им полноправно обладая,
мильоны маленьких меня
за мною, взрослым, наблюдают.

По Печоре.
За ухой, до слёз перчённой,
Сочинённой в котелке,
Спирт, разбавленный Печорой,
Пили мы на катерке.

Катерок плясал по волнам
Без гармошки трепака
И о льды на самом полном
Обдирал себе бока.

И плясали мысли наши,
Как стаканы на столе,
То о Даше, то о Маше,
То о каше на земле.

Я был вроде и не пьяный,
Ничего не упускал.
Как олень под снегом ягель,
Под словами суть искал.

Но в разброде гомонившем
Не добрался я до дна,
Ибо суть и говорившим
Не совсем была ясна.

Люди всё куда-то плыли
По работе, по судьбе.
Люди пили. Люди были
Неясны самим себе.

Оглядел я, вздрогнув, кубрик:
Понимает ли рыбак,
Тот, что мрачно пьёт и курит,
Отчего так мрачен так?

Понимает ли завскладом,
Продовольственный колосс,
Что он спрашивает взглядом
Из-под слипшихся волос?

Понимает ли, сжимая
Локоть мой, товаровед,-
Что он выяснить желает?
Понимает, или нет?

Кулаком старпом грохочет.
Шерсть дымится на груди.
Ну, а что сказать он хочет —
Разбери его поди.

Все кричат: предсельсовета,
Из рыбкопа чей-то зам.
Каждый требует ответа,
А на что — не знает сам.

Ах ты, матушка-Россия,
Что ты делаешь со мной?
То ли все вокруг смурные?
То ли я один смурной!

Я — из кубрика на волю,
Но, судёнышко креня,
Вопрошающие волны
Навалились на меня.

Вопрошали что-то искры
Из трубы у катерка,
Вопрошали ивы, избы,
Птицы, звери, облака.

Я прийти в себя пытался,
И под крики птичьих стай
Я по палубе метался,
Как по льдине горностай.

А потом увидел ненца.
Он, как будто на холме,
Восседал надменно, немо,
Словно вечность, на корме.

Тучи шли над ним, нависнув,
Ветер бил в лицо, свистя,
Ну, а он молчал недвижно —
Тундры мудрое дитя.

Я застыл, воображая —
Вот кто знает всё про нас.
Но вгляделся — вопрошали
Щёлки узенькие глаз.

"Неужели,"- как в тумане
крикнул я сквозь рёв и гик,-
"Все себя не понимают,
и тем более — других?"

Может быть, я мыслю грубо?
Может быть, я слеп и глух?
Может, всё не так уж глупо —
Просто сам я мал и глуп?

Катерок то погружался,
То взлетал, седым-седой.
Грудью к тросам я прижался,
Наклонился над водой.

"Ты ответь мне, колдовская,
Голубая глубота,
Отчего во мне такая
Гоевая глупота?

Езжу, плаваю, летаю,
Всё куда-то тороплюсь,
Книжки умные читаю,
А умней не становлюсь.

Может, поиски, метанья —
Не причина тосковать?
Может, смысл существованья
В том, чтоб смысл его искать?"

Ждал я, ждал я в криках чаек,
Но ревела у борта,
Ничего не отвечая,
Голубая глубота.


ПОДРАНОК

Сюда, к просторам вольным, северным,
Где крякал мир и нереситлся,
Я прилетел, подранок, селезень,
И на Печору опустился.

И я почуял всеми нервами,
Как из-за леса осиянно
Пахнуло льдинами и нерпами
В меня величье океана.

Я океан вдохнул и выдохнул,
Как будто выдохнул печали,
И все дробинки кровью вытолкнул,
Даря на память их Печоре.

Они пошли на дно холодное,
А сам я, трепетный и лёгкий,
Поднялся вновь, крылами хлопая,
С какой-то новой силой лётной.

Меня ветра чуть-чуть покачивали,
Неся над мхами и кустами.
Сопя, дорогу вдаль показывали
Ондатры мокрыми усами.

Через простор земель непаханых,
Цветы и заячьи орешки,
Меня несли на пантах бархатных
Весёлоглазые олешки.

Когда на кочки я присаживался, —
И тундра ягель подносила,
И клюква, за зиму прослаженная,
Себя попробовать просила.

И я, затворами облязганный,
Вдруг понял — я чего-то стою,
Раз я такою был обласканный
Твоей, Печора, добротою!

Когда-нибудь опять, над Севером,
Тобой не узнанный, Печора,
Я пролечу могучим селезнем,
Сверкая перьями парчово.

И ты засмотришься нечаянно
На тот полёт и оперенье,
Забыв, что всё это не чьё-нибудь —
Твоё, Печора, одаренье.

И ты не вспомнишь, как ты прятала
Меня весной, как обречённо
То оперенье кровью плакало
В твой голубой подол, Печора...

 

вернуться