ПРОЗА/ЮРИЙ АЗАРОВ/ПЕЧОРА


© www.pechora-portal.ru, 2002-2005 г.г.
© Этот текст форматирован в HTML — www.pechora-portal.ru, 2005 г.
© Фото учеников печорских школ 1948-1954 г.г. из архива И.В. Дементьева
© 
Оформление — Игорь Дементьев, 2005 г.
 
 

Юрий Азаров
ПЕЧОРА

роман

1    2    3    4    5    6    7    8    9    10   11   12   13   14   15   16
 

 

 

8

     До конца я, наверное, и объяснить не мог, почему от меня отвернулись Рубинский, Бреттеры и Больнова.
     Догадывался. И боялся своих догадок. Скользкая, сырая глубина падения    — вот на что наталкивалось постоянно моё собственное осязание. Ноздри, мозг, сердце улавливали враждебный дух застоявшейся мокроты. Единственно, чего хотелось, так это чем-то заслониться, куда-то спрятаться, рассеять тревожность, которая охватила меня.
   Я понимал, что источник таится где-то рядом: спрятан в происшедших событиях, которые сплелись в один узел, и этот узел перехватил мне горло, отчего душнота появилась, одним словом, невмоготу было. В моем воспалившемся сознании было все перекручено: и Морозовы, и капитан, и недавние мои виражи на конференции, и Новиков, и мама, и появившийся лихорадочно ищущий спасительный блик в моих глазах, особенно в правом, который всегда чуть косил,    — все это крепко перемешалось. И не думать об этом я не мог. Теперь я был один. Совсем один. Новиков или капитан отрезали у меня все пути к общению с другими. Я понимал, что мне нельзя проговариваться. Да и капитан дал понять: поменьше болтать надо. И я подтвердил: никому. Моя личная тайна стала государственной. И эту тайну капитан крепко наматывал на свою руку, отчего узел затягивался больше.
   Я понимал, с одной стороны, всю бредовость высказываний капитана относительно сходства Сурикова и Веласкеса, а с другой стороны, неопровержимая связь все же была. Ведь стоял же, черт возьми, Суриков напротив портрета Иннокентия X. Быть в Риме и выделить только один портрет    — что за ерунда. Но факт остается фактом.
   И Морозова Лариса так похожа на суриковские портреты, на боярыню Морозову. Этого тоже не сбросишь со счета. А его точные наблюдения относительно шутов и королей. Кто он такой? Почему он так со мной говорил? Чего я ему лишнего наляпал? А может быть, и впрямь он мой единомышленник? У них тоже что-то произошло, раз стали к стенке своих ставить. Может быть, и этот капитан ставил. Кто-то же должен приговоры вершить. А ну, закройте глаза, я курочек нажму, чтобы полнее потом осуществляться. Живопись живописью, а стенка стенкой. В живописи попробуй себя реализуй, сто тысяч стилей, от мазни да от вони одной одуреешь, а тут бац    — и готово. И чего он от меня хочет? Выпытывает, выслеживает, выковыривает. Думает, что обманет. А вот бы взять да и обмануть его, обвести вокруг пальца.
   Так думалось. А в другом конце башки кто-то, может быть и некто третий, лихорадочно вел поиск: как защититься, чтобы надежность была. И решительности прибавилось мне, когда подсказалась мне из самого-самого дальнего, наверное, угла мозга, что не следует носа вешать, что даже на Рубинского, Воль-нову и Бреттеров плевать. У них свои игры, свои дела. А у меня все свое. Мне бы достичь того, что задумалось и екнуло у самого сердца, а там уж как бог пошлет. Придут ко мне Вольиовы, и Бреттеры, и Рубинские. Придут, как только снова увидят меня на вершине, где чистый озон. Где живительная влага. Где спасение духа.
   И к поиску я кинулся в тот же день. И этот поиск пошел через книжечки, где и про Морозову, и про Веласкеса было написано. Не мог избавиться от навязчивой идеи. Как сел за стол да раскрыл книжечки, так и проковырялся в них часов двенадцать подряд. И мысли поразительные пришли. И такие мысли, что аж страшно делалось в голове. И оправдывалось все, потому как мой поиск не только для себя, то есть личных целей шел, но и с моей школьной работой соединялся. То есть как только стал я читать про Морозову да про Веласкеса, так в моей голове выстроилась цепь оригинальных сцен, которые мы с детьми непременно поставить должны. Зацепились имена и события разные: Разин, Болотников, Робеспьер, Нечаев, Спешнев, Достоевский.
   Особенность моей души состоит в том, что она вроде бы и делима на разные части, и каждая сама по себе может жить, и некто третий в ней может противостоять другим «я», а вот все же все в ней (в этом и  состоит особенность) намертво прихвачено. Не могу делать десять разных дел, точнее, делая десять разных дел, я их все же все до единого подчинял одной идее. И все подчинялось главному, все к нему подключалось, и уже от главного фокусирующего начала рассеивалось по всему, что охватывалось моим деятельным существом.
   Моя новая суть, моя тревожная настроенность мигом материализовалась в общении с детьми. Они немедленно включились в поиск. Зажили моими тревогами, потому что это было действительно интересно. Занимаясь театром, литературой, живописью, этикой одновременно, мы подошли к Сурикову, так, впрочем, и по плану было, и ребят вместе со мной понесло по всем тем местам, где был русский художник. Понесло от Красноярска до Милана, от Милана до Флоренции, от Флоренции до Санкт-Петербурга и так далее.
   Связь времен, пространств, душ человеческих. .
   Связь всего живого на этой земле, расцвета и упадка, низкого и высокого, прекрасного и уродливого, женского и мужского, человеческого и панчеловеческого,    — все эти связи вдруг стали ареной моих открытий.
      — Нет, вы посмотрите! Посмотрите!    — это Света Шафранова вбежала однажды с двумя альбомами Сурикова.    — Сравните эти два портрета. Это лее одно и то же лицо.
   Несколько портретов Екатерины Александровны Рачковской, женщины из Красноярска, удивительно как схожи с портретом прекрасной итальянки, бросающей цветы на римском карнавале. Такой же тонкий нос, несколько удлиненное лицо. Едва заметные ямочки-впадинки на щеках. И точь-в-точь    — губы, и верхняя губа едва заметно приподнята вверх.
      — А вы знаете, я недавно где-то видел именно это лицо,    — сказал Саша Надбавцев,
      — В Риме, разумеется,    — подсказывает Света.
      — Нет-нет, в Красноярске, отсюда рукой подать, каких-нибудь три тыщи километров. Смотался и прискакал.    — это Оля.
      — Да видел, видел же я. Клянусь вам чем угодно    — видел. Даже могу сказать, где я видел...
      — Где же ты видел?    — улыбнулся я.
      — Вспомнил. На вокзале видел. Еще у нее розовый платок был. Такой шерстяной. Вокруг шубы.„,
      — Уже и шуба была, а может быть, еще что-то было, скажем, олени или носороги рядом,    — это снова Света.
   Саша между тем вдруг переключился на. Светку. Он даже, как мне показалось, чуть-чуть побелел.
      — Ты чего вылупился?    — вдруг перепугалась Света.
      — Да она же на тебя похожа, эта итальянка!    — Саша был восхищен своим открытием.
      — На итальянку еще куда ни шло, лишь бы не на боярыню Морозову. Эта, если приснится, заикой станешь.
      — Дура. Раз на итальянку, значит, и на Морозову...
      — Что же, и там сходство?    — спросил я.
      — Конечно, сходство. Боярыня была первой русской красавицей, а здесь она в цепях, измучена вся, а лицо то же.
      — Не болтай глупости,    — вмешался я.
   А сам думал, что ведь верно, есть сходство во всем этом. И испугался этой уличенности, будто все это ко мне сегодняшнему имело прямое отношение: не просто итальянка с боярыней, не просто картина, а живая жизнь. Моя жизнь со всеми тревогами.

*  *   *

   Я просмотрел сценарии, написанные моими девятиклассниками. Ребятишки побывали во многих домах, где имелись хорошие библиотеки. Им помогали Тарабрин и Бреттер. Сценарии были наполнены живыми кусками из сочинений историков, писателей различных мемуаров и научных отчетов. Но самое главное их достоинство состояло в попытке примериться к временам прошлого, соединить различные времена, чтобы приблизиться к пониманию исторической правды, сегодняшних проблем человеческого бытия.
    Я решил устроить неделю конкурса сценариев. Точнее, мы пришли к выводу, что это будет не конкурс в собственном смысле этого слова, а, скорее, прочтение и обсуждение тех событий, которые изложены в сценариях. Эта затея давала моему синтетическому замыслу что-то новое, поскольку к сочинительскому и театральному делу прибавлялся исследовательский момент. Во время обсуждения сценариев можно было проговорить те важные идеи, па которых останавливались юные авторы.
   Первыми стали читать свой сценарий Саша Надбавцев и Валерий Чернов, написавшие сценарий под названием «Апрель 3682 года».
      — Акт первый    — «Казнь»,    — читал Саша.    — Сцена первая.
   Действие происходит в зимнюю ночь в избе на берегу Печоры. За столом стрелецкий капитан Иван Лешуков, приехавший казнить «без пролития крови» Аввакума и его товарищей, и воевода Андриан Хо-ненев.
   Лешуков (шепотом). В письмах своих покойного Алексея Михайловича называл безумным цз-ришком. Срамные слова глаголил. Будоражил и подстрекал мятежников, которых по Москве на крещение было видимо-невидимо. Метали в народ листки при самом патриархе и царе. В кремлевские соборные церкви прокрались, ризы и гробы дегтем измазали. Это все Аввакум и сотоварищи смуту и соблазны сеют на Руси!
   X о н е н е в. Стрельцов у нас мало. Народ на казнь прибывает уже из Малой и Большой тундры. Чуда все ждут,
   Лешуков. А что узники? Шумят?
   Хоненев. Где уж там? Троим языки выковыривали дважды. Немощные. Вели сотника позвать. Он расскажет. (Входит сотник.) Сруб готов?
   Сотник. Еще вцерась. Цетыре на цетыре аршина. На болоте. Не подступиться всем. Увязнут,
   Лешуков. Сам-то не увязнешь?
   Сотник. Тропу проложили,
   Лешуков. А народ что?
   Сотник. Цюда ждут. Аввакум кричит: «Не сгорю. Плоть, может, и сгорит, а душа к небу уйдет. Судьба божия разрешится».
   Лешуков. Me разрешится. Вот указ царский: «Казнить без пролития крови». За великие на царский дом хулы казним. Поделом вору и мука. Скажи там на посаде, чтобы языки прикусили, иначе худо будет. Плетьми запорем каждого, кто смуту чинить станет. Иди, и чтобы роженье сухое было, вмиг чтоб сгорели.

Сцена вторая

Из тьмы земляных ям на поверхность вытащили протопопа Аввакума, Лазаря, Федора и Епифания.
   Лешуков. Прощайтесь.
   Аввакум. Прости меня, Федор. Свет мой, батюшко, прости меня. Обижал я тебя. За пятнадцать лет в тундре душой зачерствел. Настал черед очиститься в огне. Иссохла душа моя. Нет в ней ни воды, ни источника слез. Прощай, батюшко.
   Федор. И ты прости меня, свет наш! Чудо должно свершиться. Ужаснится небо и подвижатся основания земли.
   Чтение прервала Соня:
      — А как же Федор разговаривает, коль у него дважды язык вырывали?
      — Они обрубками языков научились говорить. А потом, в театре условность допустима. Допустима?    — это ко мне вопрос.
      — Допустима,    — отвечаю я.    — Меня сейчас другое интересует: насколько бережно вы отнеслись к самим историческим фактам.
      — Все выверено по книгам и документам,    — ответил Валерий.    — Не придерешься.
      — А лексика?
      — Тут сложнее. Мы слегка обновили лексику.
   Саша продолжил чтение:
   Аввакум (Лазарю). Боишься? Огонь не страшен. Повидать бы родненьких моих детишек Да Настасьюшку. Страшно уйти, не попрощавшись. А огонь    — раз плюнуть. Войдешь    — и светлый покой наступит. Огонь только плоть съест, а души не коснется. Огонь    — это наш дар божий. Благословен буди, господи, во веки веков! Аминь! (Епифанию.) Благослови, отче.

    Епифаний. В чистоте пребывай. Всегда будешь ты для верующих духовным отцом. На славу Христу, богу нашему. Аминь! Прощай, Аввакумушко. Бог дал нам все: твердое сердце и добрую волю, избранниками, своими нас сделал. Поспешим и сделаем последний земной шаг.
   Аввакум. Нет, отче, дозволь мне первому в сруб войти.
       — Сцена третья,    — читал Саша.    — В срубе в четырех углах привязывают стрельцы приговоренных к сожжению.
   Лешуков. Покрепче прихватывай.
   Стрелец первый. Да куда уж крепче. Вишь, рука хрустнула.
   Аввакум. Руки-то можно было и не привязывать. Сожжению предать ведено, а не распятию. Ру-.ки-то оставь, батенька.
     Л е ш у к о в. Оставь руки. Белено сжечь, а не распинать.
     Лазарь. Глоточек бы, батюшко, белого вина...
     Л е ш у к о в. Чего он просит?
   Второй стрелец. Вина просит.
   Лешуков. В последний час согрешить хочешь? А что Аввакум?
   Аввакум. Дайте вина. И в Писании написано, что глоток вина не грешно. А в стужу...
     Л е ш у к о в.  Дать вина белого!
     Третий стрелец. Вот хворост, а вот и огонь. Как приказано будет?
   Лешуков. Слово покаянное даю тебе, вор и разбойник, Аввакум Петров.
   Аввакум (людям). Держитесь! Не отступайте! Не доверяйтесь царям-иродам! За отеческое предание умирайте. За истину на костер идите! За добрые дела погибнуть не бойтесь. А ежели оступитесь, конец всему.
   Ветер подхватил и разнес пламя. .
   В классе стояла тишина.
      — Часть вторая,    — продолжал Саша.    — Пусть Валерка прочтет дальше, он больше над второй частью корпел.
      — Погоди    — попросил я. Что-то подсказывало повременить. Поразмыслить.
   В классе стояла тишина. Никто не решался повернуть выключатель. Будто рядом витала святая тень протопопа и его мятежных союзников. Приобщение к великому их духу состоялось.
   Кто-то должен был нарушить эту трепетную напряженность.
       — Это необыкновенно по чистоте своей,    — сказал я.    — Но вот этот эпизод с белым вином...
       — Вы думаете, кощунство?    — вскипел вдруг Саша.    — Нет и нет.
       — Но какая мысль?
      — А это характерно. И дело не в том, что распоп Лазарь любил выпить. К нему даже жена приехала в Пустозерск. На последние гроши она покупала спиртное и через подкупленных стражников переправляла вино в острог. И Аввакум прощал Лазарю, потому что тут тоже великая мысль. Человек    — не господь бог. Он грешен. Но силен раскаянием своим, жаждой очиститься. И Лазарю прощал суровый протопоп его слабости. Научился прощать    — ив этом его величие.
      — Нет, ты о другом, о самом главном скажи,    — перебил товарища Чернов.

      — А самое главное тут вот что,    — продолжал Саша.    — Цари и военачальники боялись праведников. Лешуков ведет себя точь-в-точь, как вел себя Алексей Михайлович. Царь любил Аввакума. Он и сам бы не прочь стать таким справедливцем. Но у него другое назначение. Он должен казнить. Он глава полицейского государства. И будь он семи пядей во лбу, а все равно он должен сжигать, распинать, вешать всех, кто правдой воду мутит в его государстве. Был такой эпизод однажды. Дементий Башмач-кин, полупалач, полудьяк страшного Приказа тайных дел, после долгих пыток и истязаний подошел к Аввакуму и ни с того ни с.сего сказал:
      — Протопоп, велел тебе государь наш Алексей Михайлович передать: «Не бойся никого, надейся на меня».
   Изумили эти слова протопопа, который уже и сана-то священного был лишен. Только недавно в Успенском соборе срезали протопопу бороду, оборвали, как собаке, волосы на голове, отлучили от церкви, и он проклял отлучивших. Духовная казнь сопровождалась муками физическими. Накинулись на Аввакума церковники, сторонники Никона, избили непокорного протопопа. Трижды терял сознание Аввакум, трижды его холодной водой обливали, на ноги ставили и снова били и таскали по полу... И вдруг тайный палач говорит такое Аввакуму. Глазам и ушам своим не верит Аввакум. Переспрашивает он Башмачкина:
      — Что же, так и сказал державный свет наш царь-государь и великий князь?
      — Приказано тебе памятовать, что царь-государь всегда к тебе на помощь придет.
   Поклонился Аввакум Башмачкину.
      — Передай, говорит, батюшке, прославленному царю нашему, что достоин я, окаянный, грехов ради своих темницы суровой, казней лютых. Только просьба одна: пусть позаботится он, святая душа, о чадах моих, о жене моей, о страдающих всея Великия и Малыя и Белыя Руси.
      — Передам, передам,    — отвечал Дементий шепотом, спускаясь тайным ходом к Москве-реке.
      — И вот здесь-то интересно,    — продолжал Саша.    — Аввакум в «Житии» все время подчеркивает к себе доброе отношение царя. Он говорит, например: «Братию казня, а меня не казня сослали». И такую страшную казнь чинят на глазах у Аввакума. «Лазарю, рассказывает Аввакум, взяли да выковыряли весь язык из горла. Мало крови пошло, а потом и совсем перестало. Он же и стал говорить без языка. Потом велели ему положить правую руку на плаху, по запястье отсекли, и рука, отсеченная, на земле лежа, сложила сама персты по преданию и долго лежала перед всеми: исповедала, бедная, и по смерти знамение спасителево неизменно... Я на третий день сам рукой во рту у Лазаря, рассказывает Аввакум, щупал и гладил    — нет языка, а не болит...»
   В знак протеста объявил Аввакум голодовку, десять дней не ел, да товарищи велели принимать пищу. А однажды к его темнице подъехал сам царь. Расспрашивал у стражников, как ведет себя протопоп. Посочувствовал, а не зашел к Аввакуму. И протопоп по этому поводу скажет в своем «Житии»: «Жаль ему меня было».    — Как же это понять?    — спрашиваю я.     — Невероятно,    — шепчет Оля.
      — А разве у Пушкина с царем не так было?    — сказал Саша.
      — Сравнил!
      — Разницы никакой. Поэт только тогда поэт, когда он пророк. А протопоп и есть настоящий ПРОРОК!
      — Это мысль!    — поддержал я и прочел строки из Пушкина:
  

        И он к устам моим приник
        И вырвал грешный мой язык..
       
        И угль, пылающий огнем,
        Во грудь отверстую водвинул.
 

        — А что? Сходится.
      — Дело не во внешнем,    — сказал я.   — Аввакум был человеком необыкновенной души... Привыкли считать, что главная особенность Аввакума    — неистовость, несгибаемость, а вот Света увидела в нем большую любящую душу. Душу нежную. И в этой нежности великая его сила. Мы прервем чтение сценария. И предоставим слово Светлане.    — Я еще не написала свой сценарий и могу только зачитать материалы, которые удалось собрать. «Боярыня Морозова, девичья фамилия Соковнина, родилась в тысяча шестьсот тридцать втором году. В тысяча шестьсот сорок девятом году семнадцатилетняя Феодосья Соковнина была отдана замуж за боярина Глеба Морозова. В тридцать лет боярына овдовела, то есть в тысяча шестьсот шестьдесят втором году. В тысяча шестьсот семьдесят первом году Морозова была арестована, заметьте, в этом же году был казнен Степан Разин».
      — А при чем здесь Разин?    — спросил Надбавцев Саша.    — Какая связь?
      — Поясню,    — спокойно ответила Света.    — Я прочла тут несколько книжек, Мордовцева в том числе, был такой писатель-историк, и нашла интересные факты.
       — Какие?
       — А такие, что есть прямая связь Морозовой, Разина и даже Никона...
       — Например?
      —
Слушайте. Боярыню знала вся Москва. Когда выезжала ее золоченая карета, запряженная двенадцатью белыми аргамаками, в сопровождении двухсот-трехсот разряженных холопов, вся Москва высыпала, сам царь дивился ее выезду, низко кланялся, а уж бояре да князья, так те на месте застывали, почтение свое великой боярыне выказывали. Всякий нищий мог подойти к окну боярской кареты, и белая ручка боярыни опускала нищим либо алтын, либо денежку, а из другого окна страшная, жилистая грязная рука какого-нибудь юродивого раздавала медяки, и шествие продолжалось часами, останавливалось, юродивые представление давали    — мог боярыню видеть и Разин, должен был видеть ее, великую красавицу, чье имя тогда у всех на устах было... То, что нити  шли от Аввакума и Никона (да, да, именно так!) к Разину,    —это сущая правда! Никогда еще Россия так не горела огнем духовных исканий, как в этом семнадцатом бунташном веке. Россия пылала от костров, на которых сгорали жаждущие духовного обновления. Сжигали себя семьями, деревнями. Петр появился не случайно. Он был необходим, чтобы прекратился этот зловещий апофеоз смерти. История не знала такого массового отречения от жизни. Такой жажды истинности. Я нисколечко не удивилась, когда узнала о тайном- духовном единении Разина и Морозовой. У меня никакого нет сомнения в том, что Аввакум причастен к казаческим бунтам. Вот здесь написано,    — и она прочитала из толстой книги:    — «Вслед за собором тысяча шестьсот шестьдесят седьмого года Досифей, игумен Никольского Беседного монастыря близ Тихвина, бежал вместе с иноком Корнелием на Дон и пробыл там три года».
      — Ну и что?    — спросила тихо Соня.    — Что это доказывает?
      — Подождите. И Аввакум и Морозова были связаны с вольными людьми на Дону. Этот Досифей был духовным отцом многих раскольников, это он постриг боярыню Морозову и причастил ее сына Ивана Глебовича, Я думаю, что писатель Мордовцев близок к истине, когда утверждает, что Разин бывал в Москве, встречался и с Никоном, и с Морозовой. Вот некоторые мои зарисовки:

  Никон.
Я рад тебя видеть, Степан. Что у вас на Дону слышно?
   Р а з и н. О московском настроении ходят слухи. На тебя-де, великого патриарха, гонение неправое от бояр.
   Никон. И то правда. Боярам я поперек горла стал    — не давал им воли, так они на меня наплели великому государю многие сплетни, и оттого у меня с Алексеем Михайловичем на многие годы остуда учинилась. Я сшел с патриаршества, дабы великий государь гнев свой утолил, а они без меня пуще распаляли сердце государево. Теперь меня хотят судить попы, да чернецы, да епископы! Дети собираются судить отца! А у меня один судья    — Бог! Теперь я стал притчею во языцех: бояре надо мной издевки творят, мое имя ни во что не ставят, из Москвы и из святых московских церквей меня, великого патриарха, выгоняют, как оглашенного, ни меня до царя не допускают, ни царя до меня. Враги мои, не зная под собой страха, играют святостью, кощунствуют. Вон теперь Семенко Стрешнев что чинит: научил своего пса сидеть на задних лапах, а передними       — благословлять!

    Разин. Собаку? Благословлять?
   Никон. И называет эту собаку Никоном-патриархом. Когда соберутся у него гости, он зовет пса и кричит: «Никонко, пойди благослови бояр...»
   Разин. Тряхнуть надо Москву за такое надругательство! Бояре хуже басурман. Мы с них сдерем шкуру на зипуны казакам, а то у нас на Дону голытьба, худые казаки, давно обносились.
   Никон. Теперь хотят судить меня судом вселенских патриархов. Я суда не отметаюсь! Токмо за что судить меня? Я сам по доброй воле сошел с престола, боясь гнева царева да боярских козней. Садись, Степан, что ты встал?
   Разин. Пойду в Соловки ныне же, чтобы к весне на Дон воротиться. А твое благословение на Дон будет?
   Никон. Я Дон благословляю иконою.
   Разин. А что мы казацкою думою надумаем — и то благословишь?
   Никон. Благословлю. По тебе сужу, что донские казаки не сути рабы ленивые. У тебя, Степан, я вижу, на душе горе есть. Кто виною печали твоей?
   Разин. Те же, что и твоей, владыко святой.
   Светлана замолчала. В классе было тихо. Чернов не выдержал тишины, сказал:
      — Дальше что?
      — А дальше у меня наброски,   — сказала Света.
      — Пусть прочтет,       — предложил Валерий.
      — Однажды в июльскую ночь тысяча шестьсот семьдесят первого года Морозова с сестрой Акин-фией тайно принесли Степану Разину крест и чистую сорочку.
      — Не могу пустить к нему,       — сказал им охранник.       — Знаю, что по заповеди блаженного протопопа Аввакума надо бы узничку утешение духовное- преподать, по слову Христа Спасителя: «заключенных посетите». Утром передам ему все, что ты принесла, боярыня, а пустить к нему       — ни боже мой!
    В это время из нижнего окна приказа, из-за железной с острыми зубьями решетки послышалось пение:

       Не шуми ты, мати зелена дубравушка,
      
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати...
 

      — Всесильный, спаси его,       — тихо проговорила Морозова.
   Песня мгновенно оборвалась. В окно выглянуло бледное лицо Разина.
   И вот казнь.
    Стенька смотрел в толпу, точно искал кого-то. На нем была чистая рубаха       — подарок Морозовой.
   Палач обхватил топорище обеими руками, занес топор над головой и ударил       — левая рука Стеньки стукнулась об пол. Палач зашел с другой стороны, нацелился.
      — Руби!       — и правая нога отлетела. И вдруг глаза Степана Разина вспыхнули, и лицо его преобразилось счастьем. В толпе он увидел ее      — то светлое видение, которое крестило его из окна, а ночью приходило к тюрьме с крестом и с белою сорочкою. Она глядела на него, осеняя крестом, и плакала. Сам он уже не мог перекреститься       — нечем.
      — Прощайте, православные! Прощай, святая душа,       — крикнул он.
      — О боже, всесильный и вечный! Сподоби мя таковых же мучений ради тебя,       — прошептала Морозова, стоя в толпе рядом с сестрою Акинфеею в одежде чернички. А палач рубил 'тело Степана на куски, как рубят воловью тушу, и сподручники его втыкали эти кровавые куски на колья.
    В день казни Стеньки, ночью, пришли и к Морозовой, пришли по ее душу по велению царя; власть теряла под собой почву; люди из боярских и купеческих семей, из мужичьих изб и из монастырских келий добровольно и с радостью шли умирать. Смерти во спасение жаждали женщины!
      — Сподоби мя таковых же мучений!
   ...Вместо ножных желез сестер приковали за шеи к стульям-колодкам. Это была самая позорящая заковка      — собачья. Морозова радовалась этой заковке и с благоговением поцеловала холодное железное огорлие цепи, когда стрелец Онисимко, трепеща, надевал ошейник, а ножные кандалы, сняв с ее махоньких «робячьих ножек», положил к себе за пазуху, чтобы потом повесить под образа и молиться на них. Непокорных сестер решили позорно, «с великим бесчестием» прокатить по Москве. Впереди колесницы-дровней провезли богатую карету Морозовой, в которой она езжала ко двору прежде, в сопровождении двухсот слуг, в карету, запряженную двенадцатью аргамаками в золоченой сбруе, с верховыми на каждой, посадили ее сына Иванушку: «Мамочка, мамочка, за что они тебя так?» А потом пытки.
   ...На Урусовой разорвали ворот сорочки и обнажили, как и Акинфею, до пояса. Она вся дрожала от стыда, но ничего не говорила. Урусову подняли на дыбу.
      — Потерпи, Дуняша, потерпи, милая,       — говорила Морозова.
      — Тряхай хомут!       — скомандовал Воротынский. И у Урусовой выскочили руки из суставов.
   Два палача подступили к Морозовой. Она кротко взглянула им в лицо и перекрестила обоих:
      — Делайте доброе дело, делайте, миленькие. Палачи растерянно глядели на нее и не трогались.
      — Делайте же доброе дело, миленькие,       — повторила Морозова.
      — Доброе... эх! Какое слово ты сказала? Доброе?
      — Ну!       — прорычал Воротынский.
      — Воля твоя, боярин, вели голову рубить нам! Не можем!
      — Вот я вас!       — задыхался весь багровый Воротынский.       — Вяжите ее!       — крикнул он стрельцам.
  И стрельцы ни с места. Воротынский бросился на стрельцов       — те отступили. Он к палачам с поднятыми кулаками       — и те попятились. Тогда Воротынский сам потащил Морозову к хомуту, и ему помог Ла-рион Иванов. Подняли на дыбу и Морозову. Вывихнутые руки торчали врозь...
    ...Дважды посылал гонцов к Морозовой русский царь Алексей Михайлович: «Хочу аз тя в первую честь возвести, богатство вернуть, откажись от Аввакума, не крестись двумя перстами, и пришлю за тобой аргамаков моих и бояре на руках понесут тебя!»
    В Боровск был отправлен архимандрит Иоаким.
      — Дочь моя,  — начал было он.
      — Али тем ты мне отец, что меня на дыбу подымал?
      — Нечя подымал.
      — Так ты от него?
      — От него.
      — Не он тебя послал ко мне, а вы, отняв у него зрение и разум, прислали ко мне послом его безумие и слепоту.
      — Послушай, боярыня, великий государь, помня честь и заслуги дядьки твоего, Бориса Морозова, и мужа твоего, Глеба, службу, хочет возвести тебя на таковую степень чести, какой у тебя и в уме не бывало.
      — Не велика его честь, коли я променяла ее на сей вертеп. Скажи царю,       — продолжала Морозова,      — у меня здесь в темнице есть такое великое сокровище, какого царю не купить за все богатство.       — И она указала на маленький земляной холмик, высившийся в одном углу подземелья: то была могилка ее сестры, Дуняши.
      — Я хочу лечь рядом с нею,       — сказала Морозова.
      — Это твои последние слова?
      — Нет. Еще скажи царю: пускай он готовится перед господом отвечать за сонмы казненных, утопленных, и удавленных, и сожженных. Пускай и мне готовит свой ответ за моего сына и за мою сестру.
      — Ну и баба!       — бормотал Кузьмищев, выходя с архимандритом из подземелья.       — Сущий Стенька Разин.
      — А помнишь ту ночь, когда мы с тобой ходили к Степану Разину, помнишь, как он пел: «Не шуми ты, мати зелена дубравушка?» — спрашивала Морозова у сестры Акинфеюшки в свою последнюю ночь.
      — Помню.
      — А на лобном месте его помнишь?
      — Помню.
      — А я думаю, свечечка... я много о нем думала... Не привел мне бог дождаться, чего я искала.
      — А чего?
      — Такой же смерти на глазах у всей Москвы.
      — Что ты, милая, зачем?
      — Как мы тут гнием? Никому не в поучение. А то, глядя на нас, и Другие бы учились умирать.
Черная тень неожиданно вышла из-за угла. Я едва не отпрянул в сторону. Навстречу мне шел капитан.
      — Идите за мной на расстоянии десяти шагов,       — сказал он и зашагал вдоль забора.
   «Это еще что за чушь?»       — подумал я. И вдруг мне снова стало смешно. Игра. Как в детстве, как в кино про оккупацию. И все-таки я ковылял за ним. Хотелось догнать и спросить: «Зачем все это?» Но он шел, ускоряя шаг, и снег хрустел под его ногами все резче и резче.
   Наконец он остановился перед домом. Рукой пошарил . за калиткой. Открыл щеколду и вошел во двор, успев кивнуть мне головой. Я последовал за ним.
   Вместе мы поднялись на крыльцо. Он открыл дверь ключом. Когда мы входили в какую-то боковую комнату, из дверей напротив выглянула женская физиономия в платке. Глаза у женщины были неприятны.
   Комната, в которой я оказался, была необжитой.
         — Здесь можно и поговорить спокойно,       — сказал капитан.
         — Как же вы меня не боитесь вводить в ваше хозяйство?
         — В ваших интересах не афишировать наше общение...
   Я прикусил язык.
   Комнатка была не то чтобы гостиничная и не то чтобы жилая. Она была подделкой под жилую комнату. А запахи и все нутро этой комнатки как будто воспроизводили кабинет капитана в двухэтажном доме. Стулья, стол. На столе допотопный приёмничек. Приемник сразу был включен, чтобы разговор наш приглушался шумом и треском.
         — Вы знаете Тарабрина?
         — Знаю,  — ответил я.
         — Какие у вас с ним отношения?
         — Книги у него покупаю.
         — Коммерческие, значит.
         — Почему коммерческие?       — спросил я. Это слово дико резануло мой слух.
         — Вы собираетесь к нему?
         — Собирался. Я как-то встретил его на днях.
         — Знаю. У столовой.
         — У столовой,    — подтвердил я.       — Спросил, нет ли у него чего-нибудь насчет Морозовой и Велас-кеса.
         — Прекрасно,     — сказал капитан с еще большей заинтересованностью.       — Ну и он что?
         — Приходите,     — говорит.       — Есть у меня и про Морозову, и про Веласкеса.
         — Так и сказал «про».
         — Что значит «про»?     — спросил я.
         — Ну «про» Веласкеса,     — так и сказал «про»?
         — Да, так и сказал «про». Я тоже удивился. Выражается как ребенок.
         — Так вот, меня интересует мнение Тарабрина о Веласкесе и Морозовой.
         — Ну и спросите у него!       — возмутился я.       — Чего проще-то сделать...
         — Я не могу. Мне он не ответит. Да и нельзя мне выходить на связь.
         — А с какой стати я должен это делать?

   Я не сказал, что это в чем-то некрасиво: идти к человеку, разговаривать с ним, а потом идти докладывать в специальное учреждение, когда, сколько и так далее, и тому подобное. Жуть одна! Всего этого я не говорю капитану, потому что в игру с ним играем такую. Он вроде бы меня куда-то втягивает, а я вроде бы как не хочу, да и .не отказываю ему. Потом я только понял, что мне так в лоб и надо сказать было ему: «Не гожусь я для этой роли. Не гожусь, и все. Нервный я. Не высыпаюсь. Страхи мучают. Кричу по ночам. Пот льется со всего тела. Увольте». А вот так не сказал. Да еще капитан в душу влез. Да там расположился. Да еще и подпи-сонку взял у меня, что ежели чего непристойное случится, так не утаю я, все расскажу. Зачем подписоч-ка? А теперь к Тарабрину. Тарабрин тоже гусь. Сволочь, говорят.
  

   Я прихожу к нему. А он рад мне. Обнимает, усаживает за стол.
   — Отдам по номиналу,    — говорит.    — И про Морозову, и про Веласкеса. Книжечки малоценные. Примитивчики. Но первичная информация содержится. Я ведь, знаете, уезжаю. В Москву. Полная реабилитация пришла. Вы не хотели бы познакомиться с некоторыми подробностями из жизни протопопа, духовного отца Морозовой?
   — Очень интересно.
   — Сейчас. Держите    — это «Житие», а это о нем.
   Тарабрин подал мне две затрепанные книги, впрочем, листы в обеих были неразрезанные. Старые-престарые книги, а листочки как вышли из типографии блоками, страниц по шестнадцать в каждом, так лет пятьдесят никто и не разрезал листочки, не отделял друг от друга.
   Тарабрин вытащил нож и стал разрезать в книжке листы.
   — Вы, наверное, хотели бы знать мое мнение об этой Морозовой?    — сказал Тарабрин как ни в чем не бывало.
   «Дудки,    — подумал я.    — Гори ты хоть синим, хоть белым пламенем, а мне твое мнение просто ни к чему. Это капитан пусть сам приходит и узнает твое мнение».
   А Тарабрин все же заговорил: не затыкать же мне ему рот.
   — И, наверное, времена Веласкеса вас интересуют? Я смотрел ваши пьесы. Весьма любопытные экзерсисы. Эта история боярского бунта не так уж проста. И есть здесь одно «но», о котором не принято говорить. «Тишайший» Алексей Михайлович, государь русский, предшествовал Петру и тем самым подготовил реформы. Пётр пошел дальше своего батеньки в жестокости. Батенька в ямы саживал, когда уже крамола достигала вершины, а Пётр головы отрубливал без всяких разбирательств, за одно словцо отрубливал...
   — Неужто за одно словцо?    — не выдержал я.
   — Обязательно за одно словцо. Вы думаете, просто все было?
   — А откуда же это словцо взять царю? Откуда же знать царю,, кто какое словцо сказал?
   — Понимаю, понимаю. Вот об этом есть у меня книжечка. История царских доносчиков. Знаете, что такое филёр?
   — Что такое филёр?
   — О, вы не знаете настоящей истории? Дам вам почитать. И историю царской тюрьмы вам покажу. В прошлый раз мы в другую крайность с вами ушли   — в кавалергардский полк да в институт камер-юнкеров заглянули, а теперь уж в самый низ спустимся.
   — Вас тоже контрасты интересуют?
   — А кого еще интересуют контрасты?    — повернул ко мне острое лицо с рыжими растопыренными бровищами.
   — Да я уж так...
   — Нет-нет, вы уж скажите, кого интересуют?
   — Да я так... Был у меня университетский товарищ...
   — И что же, он донес на вас или заложил кого?
   — Откуда, вы это взяли? Просто был товарищ, который интересовался системой слежения.
   — Такого слова в юриспруденции нет,    — сказал Тарабрин.
   — Ну не все ли равно, на каком языке сказать. Система слежки друг за другом. Как у Фуше, помните наполеоновские времена? Жульен следит за Маре, Маре за Клодом, Клод за Марианной, Марианна за Анри, Анри за Антуаном...
   — Ну и что?
   — Меня интересует один вопрос    — замыкается ли круг или нет? То есть, следит ли первый человек, то есть Антуан за Жульеном?
   — И если следит, то что?
   — Тогда вся система держится на перекрещивающихся кругах.
   — Ну и что?
   — А то, что можно, если хорошо подрассчитать, оказаться в изолированных ромбиках, которые не охватываются кругами...
   — Бред сивой кобылы!    — сказал Тарабрин.   — Есть еще поле. Инфейционное поле, которое всегда в радиусе слежения, как вы удачно выразились. И ромбики в поле зрения всех пересекающихся кругов. К тому же круги не стоят на месте. Они вращаются. Клод не, просто следит за Марианной, он кружится вокруг ее ног, головы, нижнего и верхнего бюста, и Марианна кружится вокруг себя, вокруг своих тайн, вокруг Клода и прочее, и прочее. Таким образом, сцепления здесь основаны на особых законах притяжения, как Солнечная система, как мироздание. Я бы вам предложил познакомиться вот с этой книжкой. Вы владеете французским?
   — Мог бы прочесть.
   — Тема этой книжки    — психология страха и предательства. Плюсы и минусы страха и предательства.
   — Вы считаете, что у этих двух начал есть свои плюсы и минусы?
   — Не я так считаю. .Человечество так считает.
   Страх нужен всем: ребенку, старику, женщине, государству, предприятию. Страх излечивает от многих вещей: от самомнения, жестокости, правонарушения, вседозволенности. Страх    — это бальзам жизни. Одна капля    — и мгновенно меняется структура личности. Страх    — это то нормализующее н тонизирующее средство, которым должно опыляться все живое.
   — А предательство?
   — Предательство    — это почва, на которой взращивается страх.
   — А не наоборот?
   — Очень часто бывает и наоборот. Здесь все способно поменяться местами. А почему вас это интересует?
   — Как вы знаете, я педагог...
   — Ага, кого и как воспитывать?
   — Это понятно, кого. А вот как быть с этими самыми свойствами, как излечить человечество от этих мерзопакостных качеств?
   — Очередное заблуждение...
   — Почему?
   — Потому что вредно излечивать. Страх и предательство    — стимуляторы человеческого здоровья.
   — Но это же безнравственно.
   — А нравственность тоже продукт страха и предательства. Страх    — это та глубина нравственных чувств, где навсегда оседает самое светлое человеческое побуждение.
   — Вы меня разыгрываете?
   — Конечно, разыгрываю,    — сказал Тарабрин,
   — По собственной инициативе или же?..
   — По инициативе Клода и Марианны?
   — Нет, нет, я не это хотел сказать.
   — Я знаю, что вас мучит,    — сказал Тарабрин, вставая.    — Вы предали впервые. Не так ли?
   Я смутился от неожиданного поворота разговора.
   — Ну, конечно же, предали,    — смягчился Тарабрин.    — Ну-ка, вываливайте все начистоту...
   — Сережа,    — прокричали из соседней комнаты.   — К тебе пришли.
   Сыр-Бор поправил свой домашний пиджак и направился к выходу. Я последовал за ним.
   — Я в следующий раз за книгами. Я пойду. Мне надо...
   — Хорошо, хорошо,    — согласился Тарабрин.
   Я скатился с гулкой лестницы, выбежал в морозную темь и направился к освещенному магазину, вспомнив, что пригла.шен в гости.

10

   На вечеринке у Толи Гера снова зацепил меня:    — В самом деле, чего ты лезешь всюду с этими пьесами? Зачем тебе понадобилась Морозова? Говорят, она кое на кого смахивает.
   Гера посмотрел на меня так, будто знал о моем разговоре с капитаном. Некто четвертый зашевелился в моей башке.
   — А действительно, странный выбор: шуты, Морозова, кардиналы, карлики...    — Это Алина.
   — Поясни!    — настаивал Толя.    — Действительно, поясни!
   — Поясню,    — сказал я.    — Я ставлю то, что способно детей задеть за живое, чтобы приоткрылся их собственный мир...
   — Ну, ерунда! Боярыня Морозова способна приоткрыть чей-то мир,    — это Гера.   —Может быть, есть что-то другое?
Я смекнул: идет дознание    — Клод следит за Марианной, Марианна за Анри, Анри за Жульеном    — и круг замкнулся- Надо путать карты. Петлять    — прыг в левый куст. Потом в правый! Потом назад. Потом снова в сторону.
   — Я поясню,    — повторил я.    — Это, возможно, неинтересно. Но я поясню. В каждом из нас тысячи непрожитых жизней. Непрожитая жизнь шутов и кардиналов, герцогинь и потаскух, королей и лакеев, убийц и убиенных. В каждом из нас мечется, возможно, Гамлет и Полоний, мечется и страдает красавица Морозова...    — я умышленно сказал «красавица», а не «боярыня», сказал и посмотрел на Геру, и он понял, какую Морозову я имел в виду, а я зажегся горячей злобностью к Гере и сказал:   —Морозова убита, замучена, растоптана, но ее страдание, ее мука, пусть фанатичная, пусть гордая в своей безысходности, но должна заставить хоть как-то, хоть в чем-то повиниться перед самим собой. Если нет в человеке тоски по чужому бытию, по состраданию,   — значит, нет и человека.
   Они глядели на меня совсем непонятно: то ли враждебность, то ли недоумение было в их глазах. А я хотел своим иносказанием снять недоумение, чтобы одна враждебность осталась на их лицах. И я говорил о ней, о самой истинной идее, в которой сошлось все самое лучшее, что было на этой земле, сошлось, а затем уже воплотилось в образ, и этот образ постоянно пугал мещанина, постоянно тревожил его нутро, и этот мещанин делал все возможное, чтобы уничтожить и сам образ, и его идею.
   Я говорил, и им совершенно понятно было, что я расписываю им вовсе не образ боярыни, а воссоздаю лик той Морозовой, которую они терзали на оцинкованной плоскости. Я говорил и о детях, о том, что их самопознание, их приближение к высотам культуры идет через собственное очищение, когда они через свой труд бок о бок с трудовым людом приближаются к пониманию великих человеческих ценностей. Я говорил, и откуда только слова прекрасные брались, и они молчали, тупо и косо молчали, будто их слова загипнотизировали.
      — Ну, ладно, кончайте эту бодягу,    — первым очнулся Толя.   —Давайте по черепочке хлобыстнем.
   Алина была в центре внимания, она выделялась всем: и строгостью одежды (такое коричневое изящное одеяние    — не то костюм, не то платье, а у подбородка кремовые кружева и такие же кружева из-под разреза рукава, отчего кисти рук в особой утонченности плывут над столом), и раскатистым свободным смехом, и каким-то особым блеском. Блестела кожа, искрились глаза, алели глянцевито губы, щеки переливались всеми оттенками весенней розовости, ее зубы сверкали и рассыпали ажурную белизну — и от всего этого комната наполнялась особым струящимся ароматом, какой исходит только от необыкновенных, очень красивых женщин.

 

1    2    3    4    5    6    7    8    9    10   11   12   13   14   15   16

вернуться