ПРОЗА/ЮРИЙ АЗАРОВ/ГРУППОВЫЕ ЛЮДИ


© www.pechora-portal.ru, 2002-2006 г.г.
© Этот текст форматирован в HTML - www.pechora-portal.ru, 2006 г.
© Адаптация, web-оформление, исправление - Игорь Дементьев, 2006 г.
 

Юрий Азаров
ГРУППОВЫЕ ЛЮДИ
РОМАН

 

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13

иллюстрации

 

   — А мене за шо? — робко спросил бывший вождь знаменитой колонии.
   — А за соучастие.
   — Послушай, Коньков, у меня рука замлела заточку держать, может быть, привяжем этих чертей к трибуне?
   — Не положено,— ответил Коньков.— Надо дать им бумагу и ручки. Пусть напишут отказуху. Пусть все свои теории назовут лажей.
   — Ни за что! — сразу сказал Заруба. Его снова стали дубасить и повредили глаз.— А ты, Петька, подпиши, чтобы тебя оставили в покое. Если я умру, пусть мой архив передадут в Институт Маркса — Энгельса. Запомни, Петька...
   — Ах ты мерзавец! — закричал Коньков.— Ты диссидент, враг государства и партии! Тебя в тюрьме сгноить надо, а не...
   — Прекратить! — скомандовал Рубакин.— Мы вызвали представителей Верховного Совета. Здесь вопрос глубже. Речь идет о государственной измене. Заруба со своей шатией готовил переворот. Это главное. Мы спасли с вами Отечество!
В это время раздался стук в двери:
   — Открывайте. Прокурор.
   — Мы не откроем, поскольку поймали заговорщиков, выступающих и против партии, и против государства.
   — Разберемся.
   — Разбираться будет Верховный Совет.
   — Я дам команду группе захвата вас обезвредить.
   — Мы счастливы тем, что поймали государственных преступников, и готовы умереть, но вместе с ними, а вы за это ответите. -
   И вот тогда прокурор дал группе захвата команду действовать. Команда действовала молниеносно. Без применения оружия. Было использовано спецсредство. Говорили, что для жизни людей оно не представляет опасности, если нет непосредственного контакта с ним. На это рассчитывали группа захвата и прокурор. Но случилось непредвиденное. Когда бросили спецсредство — оно по форме напоминало детский резиновый мячик,— все легли на пол, за исключением командира отряда обиженников Гриши Пряхина, который схватил мячик с намерением выбросить его обратно. От соприкосновения с мячиком Пряхин получил сильнейший ожог, отчего едва не скончался. Ожоги получили многие осужденные, в том числе Коньков, Сыропятов, Багамюк и Квакин.
   — Первым отреагировал на спецсредство Заруба:
   — Не имеете права убивать моих осужденных. Я несу ответственность за сохранность их жизни перед государством!
   — Мы не хотим, чтобы вы несли эту ответственность! — сказал Рубакин.— Комиссия Верховного Совета уже вылетела и к вечеру будет здесь. Я рекомендую вам сделать чистосердечное признание о ваших намерениях подорвать основы нашего государства и привести народ к гражданской войне.
   — Это провокация! — закричал Заруба.— Петька, ты слышишь, что они плетут?
   — Мы, кажется, сильно влипли с тобой, Заруба,— тихо прошептал Орехов.— Эти психиатры и педерасты нас обскакали.
   И вот тут-то решительную роль сыграл пущенный кем-то слух о том, что из Москвы поступила телефонограмма, в которой будто бы говорилось о том, что действия актива колонии правильны, что расстреливать на месте как злостных преступников Зарубу и Орехова восставшие не имеют права, что в Москве давно знали об антиправительственных настроениях в колонии 6515 дробь семнадцать. Говорили даже, что несколько человек видели эту телефонограмму и что она некоторое время висела на одном из столбов у административного корпуса. Я этому не верил. Зачем, спрашивается, вешать телефонограмму на столб, когда рядом у административного корпуса есть доска объявлений? Так нет же, на доске объявлений ничего не было, а на столбе кто-то взял да повесил эту страшную телефонограмму. Мы точно не знаем, что дальше происходило, поскольку к нам пришли двое из этих номенклатурщиков и сказали, что если мы не уберемся немедленно за пределы колонии, то нас свяжут и положат рядом с Зарубой и Ореховым.
   Посовещавшись, мы тут же уехали с подвернувшейся машиной. А дальше было вот что. Приехала комиссия, в числе которой были и старые дружки Рубакина и Конькова, и они, конечно же, поддержали целиком и полностью номенклатуру. Было дано несколько телеграмм в Москву, получено столько же ответов, и в конечном итоге свершилось правосудие: Зарубу и Орехова сначала отдали под суд, предварительно исключив из партии, затем их уволили из системы внутренних дел, а после, продержав три месяца в следственном изоляторе, все-таки выпустили без права проживания вблизи от колоний, тюрем, следственных изоляторов и даже вытрезвителей.
   Говорят, Заруба плакал, но не оттого, что с ним лично так сурово обошлись, а оттого, что народ лишился такого действенного средства собственного благоденствия, каким был маколлизм.
   Что касается мятежников, то их отметили в правительственных указах, что привело к немедленной амнистии. Освободили также за высокие гражданские чувства и за принципиальность в отстаивании государственной законности и некоторых аборигенов — Багамюка, Квакина, Серова, Разводова и других. Багамюку даже дали премию в сумме двадцати шести рублей семидесяти шести копеек по линии Министерства внутренних дел.
— Та на шо БОНЫ мени, ци копийки! — возмутился Багамюк. Но Коньков сказал:
— Бери. Это только начало.
А потом события развивались с неслыханной быстротой. Этому поединку защитников и врагов отечества была посвящена специальная сессия Верховного Совета, ход которой восемнадцать дней транслировался по телевидению. Были написаны сотни очерков и статей о подвиге осужденных, для которых патриотические и государственно-охранительные чувства превыше всего. Города и республики присваивали бывшим страдальцам звания почетных граждан, предлагали высокие должности и жилье в своих краях. Об этом подвиге школьники писали сочинения, и только настоящие и безвестные герои, опозоренные и проклятые, томились в следственном изоляторе, не зная, что даст им завтрашний день.

48

   Исторические личности рождаются экстремальными историческими ситуациями. Коньков верил в свое великое предназначение, к тому же все его сообщники, должен сказать правду, знали о его весьма посредственных способностях, но в один голос решили: «Если не он, то кто? Нету людей. Некого ставить на главный пост. Этот хоть и дурак, но наш дурак, дальше своей глупости не уйдет, а уж его глупость нам известна до самого последнего позвонка». Как и следовало ожидать, Коньков начал с реформ. Он увеличил втрое отряды обиженников, призвав их к героическому труду. Он дал волю интеллигенции, установив добавочные пайки за каждую написанную листовку, стенную газету, за каждый четко разработанный приказ, манифест, циркуляр. Он поставил во главе всех политических дел режиссера Раменского, который с двумя бригадами творческих работников еженощно и ежедневно клепал сценарии; их особенностью было соединение жизни в реальности и ирреальности. Раменский привлек к работе тех историков и философов, с которыми нам не удалось сработаться, поскольку они были сталинистами и ортодоксами. Среди них особенно выделялись Поплевин и Равенсбруд. Поплевин специализировался на критике, а Равенсбруд на воспевании. Из двух противоположностей гениальный Раменский создал нечто новое — критические дифирамба-рии. Это новое направление широко использовало народные традиции и западную элитарную и массовую культуру. Днем в упорном труде бурлила жизнь: утверждалась новая идеология, название еще тогда не было придумано, но все крутилось вокруг свободы личности, а вечером до полуночи все граждане нового сообщества включались в спектакли критического дифирамбария.
   — Нам нужна принципиально новая идеология! — кричал Коньков в толпу работающих обиженников.— И мы не пожалеем сил, чтобы ее до конца утвердить. Должен сказать, что уже первые наши шаги свидетельствуют о том, что мы накануне великих политических открытий, которые обеспечат нам успешное решение многих экономических и социальных задач. У кого мы должны прежде всего учиться? У народа. А кто такой народ? Это мы с вами. Это лучшие сыны его: Багамюк, Серов, Квакин, Пряхин и многие другие. Мы создадим не только новую экономику, но и новую культуру, новый язык и новую психологию. У нас уже есть радикальные проработки по этим вопросам. Мы тут как-то с товарищами Раменским, Поплевиным и Равенсбрудом изучали враждебные нам утопические теории, где делались попытки даже создать новый язык и новые формы мышления. Нам незачем выдумывать и теоретизировать. У нас есть этот новый язык и новое мышление. К сожалению, эти два феномена часто были в загоне и прятались от народа. У народа отняли то, что по праву принадлежит ему,— его язык, его мозги, его глаза. В так называемом литературном языке термином «глаза» обозначается орган зрения. Ну есть еще словечки типа «очи». Какая бедность в сравнении с народными языковыми сокровищами: зенки! буркалы! шнифты! бебики! караулки! фары! и даже — братья, браточки, братцы, брательники! Мы не будем называть наше новое направление мысли инородными словечками! Хватит жить по чужим схемам! Свой бажбан у нас на плечах (здесь Коньков неверно употребил термин)! Своими бебиками, шнифтами, буркалами мы видим как надо! Мы тут долго советовались с товарищами и пришли к выводу, что нет более точного выражения, которое определит нашу новую жизнь,— мы назовем это новое направление кадычеством! Да, товарищи, в слове «кадык» звучит грозное предупреждение. Когда товарищ Багамюк или товарищ Серов говорят нерадивым: «Вырву кадык»,— это звучит и гордо, и обязывающе, и безальтернативно! Да, товарищи, кадык ничем нельзя заменить в этой жизни. Кадык — самое дорогое и самое интимное место, в нем все: и новое мышление, и душа, и свобода, и трудовое геройство! Пусть и нашим врагам будет ясно, что мы всегда вырвем кадыки тем, кто не с нами, тем, кто в своих помыслах отступник от кадычества. Товарищи, мы диалектики, а следовательно, должны знать все, что касается кадыка и по эту и по ту сторону. Нас всегда будет интересовать изнанка. А отсюда наша вера в систему закадычных отношений — когда каждый является и закадычным другом, и закадычным братом, и закадычным начальником, и закадычным подчиненным!
   Товарищи, мы не допустим анархизма в нашей среде. Мы будем организованно рвать кадыки, для чего создадим немало подразделений по изучению, фиксированию и развитию кадычества во всех сферах нашей жизни. Уже с завтрашнего дня ведомства пальпирования и силового прощупывания займутся выявлением наличия кадыков у всех граждан нашего сообщества. Специальные роты сдавливания и прессования проверят у граждан кадыки на прочность. Должен сказать, что вырвать кадык — это последний шаг в работе с личностью. Нам нужна широкая профилактическая работа. Поэтому мы создаем несколько колоний особого назначения, где будут искореняться антикадыковые настроения. Наше сообщество, народное по форме и закадычное по содержанию, будет утверждать свободу, а для этого мы введем твердый военный Порядок, во главе которого поставим истинно народного представителя товарища Багамюка. В духе лучших революционных традиций мы дадим ему специальный поезд с кухней, типографией, трибуналом и двумя дачами — Ближней и Дальней. Мы увеличим Аппарат Руководства до двух тысяч человек, для чего введем титулы — Свободный Закадычник, Тайный Закадычник и Размышляющий Закадычник. Эти высшие титулы и составят Новую Иерархию, самую справедливую и самую развитую, какая только может быть под нашим блатным шариком (солнцем), которая создаст подлинную демократию и подлинную свободу. Каждому по способностям и каждому по степени закадычности — это означает, что только избранные будут пить чифир, а шушара пусть припадает к Байкалу (Байкал — плохо заваренный чай.), пусть своим усердием показывает дорогу к свету, к свободе. Сейчас мы тщательно разрабатываем сто шесть положений о степени готовности к вырыванию кадыков в первичных трудовых коллективах на случай измены, пожаров и жертвоприношений в честь нашего главного праздника — праздника Первого вырванного кадыка. На эту акцию согласился Гриша Пряхин, командир отряда обиженников. Да здравствует Григорий Пряхин, наш новый мученик и наша новая свободно-творческая жертва!..

49

   Раменский дал знак, и на сцену вышел Бердяев.
   — Я согласен принять кадычество как социальную и политическую систему: Россия должна пройти через кадыкизм. У нее нет выхода. Кадычество — это момент судьбы русского народа. После всех пережитых Россией катастроф возможно только движение вперед. Все реставрационные попытки вредны, даже если бы они привели к реставрации сталинизма или того же пресловутого маколлизма в лучших их видах. Все в этом мире меняется местами. Неизменным является только одно — народ, руководимый аристократией. Государство, которое расстреливает сценаристов, поэтов и даже графоманов, обречено на перерождение. Я антикадыкист и по происхождению, и по образу мыслей, потому что не допускаю ни насильственного пальпирования, ни рвачества, ни сдавливания, ни прессования. Я полагаю, что кадычество есть метафорическое понятие. Его суть состоит в тайном распространении исключительно на так называемые демократические силы. То, что вы переименовали обиженников в героиков — это великий шаг в сторону социального персоналистского равенства, где всегда за аристократией будут полная свобода и подлинная воля! И здесь, господа номенклатурщики, никаких метафор. Демократии — труд и свобода труда, аристократии — свобода размышлений и свобода создания культурных ценностей. Свобода — не привилегия, а обязанность элитных групп. Русский маколлизм в чем-то был социально передовым направлением, но реакционным, культурно отсталым: оно притесняло интеллигенцию, заставляло ее шестерить. Весь пафос закадычных отношений — в свободе, которая всегда была чужда народу и революционным массам.
   — Громадяны пассажиры,— так начал свою речь Багамюк, должно быть считая, что все люди на этой земле находятся в постоянном движении.— А я скажу по-нашему, по-народному и по-рабочему, век не видать нам свободы, як що мы звернемо с пути, который ось зараз начертал нам товарищ Коньков. Партия и народ едины. Я отдам уси силы, чтобы наш поезд не стоял на запасном пути, а чтобы он шел вперед, и иного у нас нету пути. Правда, нам еще не дали винтовок, да они нам и ненужные; мы будем рвать щипцами. Мы против вооружения. Мой друг Серко шуткувал тут: чтобы взять лопатник из скулы с росписью (Взять лопатник из скулы с росписью — украсть бумажник из внутреннего кармана, подрезав его.), не нужны пушки и автоматы, достаточно одного мыльца (Мыльце — лезвие.), а нам и этого не потребуется, мы будем отдавать команды: «Лопатники на стол, падлы!» — и котлован рулем (Котлован рулем — все в порядке.), век не видать мне воли. Согласен тут с Бердяевым: «Свобода не каждому нужна. Бардак будет, если всем бажбанам дать свободу. Мы по этому поводу вчера сильно вмазали (Вмазали — выпили.), потому что поддерживаем партию всецело, она нам дала не только Полину Ивановну, но и свободный выбор: бери — не хочу! И мы никому не позволим опарафинить нашу новую перестройку. А кто попытается — отшкворим (Отшкворить — изнасиловать.)! Нам никто луну не крутит, и за это мы кнокаем (Кнокать — уважать.) новое руководство. С нами всегда был, есть и будет наш вождь и учитель Владимир Ильич Ленин, а также товарищи Коньков и Рубакин.
    Затем слово взял Квакин. Он долго стоял на сцене, а потом заплакал. Это были слезы счастья и большой признательности: наконец-то пришло время великой справедливости, восторжествовали ленинские нормы жизни.
    — Я счастлив, что дожил до того дня, когда партия снова взяла руль в свои руки и крепко его держит. Мы тут многое пережили с искривлениями и застоями. И влево нас толкали, и вправо, а вот мы взяли и вышли на прямую дорогу, и кто сойдет с пути, тому знаете что будет,— Квакин красноречиво потрогал свой огромный красный кадык и весело улыбнулся.— Но это самая последняя мера, граждане осужденные. У нас есть другие средства, которые в свое время определили основоположники, и мы с них начнем, они никак не противоречат кадыкизму. Мы тут детально проработали ленинские указания и доведем до вашего сведения основной текст, где излагаются пять главных методов и форм очистки земли российской от всяких вредных насекомых: жуликов, бандитов и тунеядцев. Первый метод — посадить в тюрьму с десяток богатых людей. Есть у нас в колонии богатые?
    — Есть! — крикнули с мест.
    — Вот и надо подумать, кого следует освободить от богатства. Далее Ленин особо говорит о жуликах: их надо дюжинами сажать, по двенадцать человек. А вот сохатым, пахарям и мужикам Ленин делает скидку, их по шесть человек надо подгребать. Второй метод. Ленин так и говорит: надо заставить всех нарушителей чистить сортиры. Как вы знаете, товарищи, это ленинское указание нами исполняется исправно. Третий метод — карцер. С этим делом у нас тоже неплохо, но вот Ленин делает некоторое добавление, с чем нельзя не согласиться: после карцера надо не просто в отряд выпускать осужденного, а давать ему желтый билет, чтобы он, падло батистовое, как говорит наш Багамюк, учился любить свободу и чтобы весь народ до его исправления надзирал за ним как за вредным человеком. И вот тут, граждане осужденные, я подхожу к главному ленинскому завету: четвертый метод требует расстреливать каждого десятого, если в отряде будет некоторое тунеядство. Мы этот пункт тщательно обсудили на Совете коллектива и пришли к выводу, что нам в наших условиях надо заменить расстрел без суда вырыванием кадыка с судом. Не возражаете?
    — Не возражаем,— ответила толпа.
    — А вот над пятым методом, указанным Лениным, нам предстоит еще много работать. Ленин предлагает комбинацию разных средств. Вот мы и думали, что с чем лучше связать — сортир с расстрелом или тюрьму с желтым билетом.
    — А что Ленин по этому поводу говорит? — с места спросил Серов.
    — Ленин говорит: чем разнообразнее, тем лучше, чем быстрее и увереннее, тем вернее и надежнее. Очень мудрое указание.
    — Тут народ интересуется, в какой работе Ильич говорит об этих пяти методах,— спросил Коньков.
    — Каждый из вас может с этой работой познакомиться. Этот труд называется «Как организовать соревнование». Она издана тиражом в пятьсот миллионов экземпляров. По-моему, она и десяти копеек не стоит.
    — Пятак,— сказал кто-то с места.
    — Ну вот, пять копеек, думаю, у каждого найдется, чтобы купить и иметь личный экземпляр.
    — Но, простите, то, что написано в этой статеечке, это ужасно, реакционно и политически безграмотно,— сказал Бердяев.
    — Вот кому мы вырвем кадык в первую очередь,— предложил Квакин.
    — А вот этого сделать невозможно,— улыбнулся Бердяев.— Мой кадык не при мне. Он в Париже. А потом, как же меня можно казнить, если я соавтор кадыкизма? Я только за персоналистский кадыкизм. С личностью и свободой. Вот мои уточнения, господа.
    — Что же с ним делать? — спросил Коньков.— Здесь он нетерпим.
    — Меня можно выслать. Посадить на самолет и высадить во Франкфурте-на-Майне или в Мехико-сити.
    — Шо ж, дадим ему возможность расписаться на заборе? — предложил Багамюк.
    — Я, как старый заключенный,— сказал Бердяев,— так вас понял: вы хотите мне организовать побег?
    — Глохни, стриж, а то бебики погасим,— прошипел в его сторону Багамюк, и в одно мгновение Бердяева не стало.

50

    Я был на грани того, что и меня вот-вот не станет. Посудите сами, оказался без работы (отдел расформировали за ненадобностью), без крова (Марья Ивановна выгнала: должно быть, Шушера на меня сильно наклепала), без денег и без куска хлеба. Теперь и деньги, и куски хлеба, и куски мыла, и сахар распределялись исключительно по группам. А мое нутро протестовало против самой идеи: хочешь жрать — иди в группу! У меня состоялся поначалу разговор с Никольским. Он взлетел — был одним из лидеров межколониальной группы. Сказал мне:
    — Старик, у меня мало времени. Давай по-деловому. Ты возглавишь группу обиженников, они тебя выдвинут в депутаты, а это надежный приварок, пожизненная рента, ну и всякое такое, о чем не принято говорить вслух.
    — Как же я могу возглавить обиженников? Для этого надо стать обиженником,— ответил я наивно.
    — Ты же всегда был подвижником и гуманистом,— улыбнулся Никольский.— Дадим тебе в заместители Лапшина. Он восполнит твои пробелы, на первых порах, разумеется,— на этот раз Никольский рассмеялся так, будто на мгновение, стал Великим Инквизитором.
    Я сдержался, чтобы не закричать, чтобы не обрушиться на моего бывшего соузника. Однако сказал твердо:
    — Нет. Мне дороги мои идеи.
    — Похвально твое упрямство. Что ж, и в нашем межколониальном совете ты мог бы реализовать свои идеи. Короче, будешь работать на нас — будет у тебя все, выхода на Конькова и Поплевина тебе обеспечу.
    — Нет.
    — Но имей в виду, может всякое с тобой случиться. Ты знаешь, как это бывает... Кадыкия — явление новое, необузданное...
    Надо же такое придумать! Кадыкия! Так была названа новая сепаративная республика, состоявшая из нескольких колонийских конгломератов, поселений и арендно-акционерных коопераций. Сначала в память о прошлом республику хотели назвать Новой Гулагией и даже Нью-Ленарком, но Коньков настоял на Кадыкии: прямая связь с великим учением и никаких намеков на заклейменную народом зарубовщину.
Первым законом, который издал Коньков, был закон о свободе запрещать, согласно которому запрещалось все, что можно запретить средствами возможных свобод.
    Иезуитство закона состояло не только в том, что он был по форме демократическим, а по существу авторитарным, а в том, что он щедро распахивал врата для непосредственной спонтанной деятельности каждой отдельной личности, включенной в творчество свободных запретов. Создатели закона отлично знали, что только спонтанная активность позволяет человеку преодолеть страх, одиночество и так называемое отчуждение, а также в полном слиянии с миром обрести счастье, свою неповторимость. Закон гласил: каждый уникален и каждый свободен, а уважение к уникальности — ценнейшее достижение человеческой культуры. Разумеется, не Коньков придумал столь сложный алгоритм человеческой веры и даже не Багамюк, который визировал закон, а истинные воротилы Кадыкии, к коим принадлежали в первую очередь межколониалыцики Раменский, Поплевин, Никольский и Равенсбруд.
    Уже после принятия закона в первом чтении потребовалось провести сорок шесть конференций, сто двадцать специальных заседаний и двести шесть дискуссий, в которых уточнялось то, как подлинная свобода должна непременно обернуться запретом. Дело не обошлось без небольшой резни, демонстраций и забастовок. Кадыкия бурлила, как сто горных рек. Мужчины и женщины позабьии своих детей, отцов и родственников, покинули очаги, служебные дела — все как один вошли в бурный политический поток и стали с бешеной энергией чесать языками.
    Мужчины и женщины Кадыкии рвались к власти, подставляя друг другу ножки. Горланили напропалую лозунги: «Семь раз отмерь, но Конькову не верь», «Долой раменизацию и николиза-цию республики», «Кадыкия — не полигон для испытаний», «•Кадыкизм и рынок несовместимы». Никто не работал, и в стране исчезли необходимые продукты. Заместитель Конькова по продовольствию, Васька Ханыгин, который во всеуслышание объявил себя пострадавшим от Зарубы (его нос действительно был надкушен), со слезами на глазах признался перед народом, что кризис зашел в тупик и в этом тупике тоже пусто на прилавках. Он предложил немедленно повысить цены на продукты и соединить повышение цен с бурной активизацией рынка. Здесь требуется сделать некоторые пояснения. Ханыгин не сам пришел к столь простому решению — за его спиной стояли Раменский и Никольский. Они-то оба знали, что нет в мире более совершенного способа управления человеческими страстями и человеческими энергиями, чем рынок. Да, обыкновенный рынок, где можно все купить и все продать даже тогда, когда нечего купить и нечего продать. Реформаторы из своего опыта знали, что истинная жизнь в колониях начинается тогда, когда свободная игра цен будоражит души, когда магические слова «наводчик», «хозяин», «купец», «акция», «дивидент» приводят в движение божественную троицу, как выразился Раменский: рынок товаров, рынок капитала и рынок труда.
    ...И пошла в колониях другая жизнь. Продавалось в открытую все: башмаки и колготки, белье и заточки, пайки хлеба и колбаса, чай грузинский, индийский, английский, в черных, алых, синих и зеленых пакетах, водка русская, польская, вологодская, горькая, сладкая, пшеничная, кубанская, с перцем и без перца. Продавали сахар, конфеты, варенье, бублики, пироги, ветчину, корейку, балыки, икру. Продавали заточки, пистолеты, штыки, ступера, ножи, швайки, топоры, топорики, ложки и вилки, пояса и пуговицы, цемент и автомашины, жесткий и мягкий инвентарь, почтамты и телеграфы, сторожевые посты и карцеры, административные корпуса и отделы управления мест заключений, мужчин и женщин, земельные участки и лесосеки. Продавался труд в разных его формах — выполненные нормы, выходы на работы, больничные листы, ремонт одежды, обуви, обслуживание клиента на дому — стрижка, почесывание спины и пяток на ночь, мытье ног, рук, головы, массаж, приготовление пищи, заправка коек, дежурство в столовой, в бараке, в служебных помещениях. В сферу торговли были втянуты близлежащие города и села, поселки и хутора, городские администраторы и охрана, руководство колонией и воспитатели. Распахнулись двери для свободного поступления товаров, для чего в отдельных местах навсегда сняли колючую проволоку, так что знаменитая зарубовская идея о первой в мире беспроволочной колонии частично осуществлялась.
   Гласность и демократия узаконили то, что раньше приходилось скрывать, так что из колонии исчезли ложь, очковтирательство, показуха. Бабки, хрусты, лавье, капуста, башли, рупии, доллары, гроши, чирики, зеленухи и краснухи на глазах превращались в хорошо конвертируемую валюту — в обиход вошли акции, векселя, расписки, ценные бумаги, сертификаты. Цены росли с бешеной скоростью по мере того, как увеличивалось количество товаров и повышалось их качество. Достижением новой рыночной системы был выпуск акций, покупая которые человек становился владельцем какой-то части колонии.
    Читатель представить себе не может, какое же это великое счастье стать обладателем части колонии строгого или усиленного режима! Никаким Фрейдам и Фроммам даже не снилось, какую великую свободу обретает человеческая индивидуальность, когда становится обладательницей даже не целого барака, а нескольких шконок или даже нескольких или одной параши! Понимаете, когда человек становится властелином такого рода уникальной собственности, отечественной, российской, кадыкийской, советской наконец, исчезает основной страх — страх смерти, ибо человек кровно приобщается к преисподней, к живому человеческому аду. Жить с сознанием, что ты владелец части ада,— это уже перейти в другие измерения. А сознание, что ты можешь запретить пользоваться своими апартаментами, можешь подарить их сыну, или дочери, или любимой женщине или презентовать их администрации или коллективу заключенных, значительно меняет структуру личности!
    Одно дело работать на государство, а другое — на себя, на свое будущее, на свое кровное предприятие, куда можно вкладывать весь свой дух, всю свою энергию. Само собой разумеется, для охраны такого рода отношений потребовались войска, а также особые связи с государством. Приоритетные учреждения (столовки, буфеты, рынки, игровые комнаты, бордели, сауны, а также мастерские по производству заточек, ступеров, мессеров, автоматов, пистолетов, по ремонту автомашин, радиол и видеоппаратуры) получали льготы и дополнительное финансирование. Здесь наемным рабочим платили повышенную зарплату, давали дополнительное питание, отпуска, свидания с противоположным полом. Конечно же, не обошлось и без конфликтов. Волнения возникли, когда государство стало выравнивать цены, повышая нормативы отчислений в бюджет от прибыли предприятий-счастливчиков, предоставляя дотации неудачникам. Причем неудачниками были, как правило, государственные служащие, намного уступавшие в смекалке коренным зекам.
    Я лихорадочно читал газеты, вслушивался в голоса теле- и радиопередач, пытаясь понять, что же происходит в этом сорвавшемся с петель мире. Мне пытались объяснить: законы Кадыкии справедливы, потому что ориентированы на сильных. Сам факт, что в ходе конкурентной борьбы уничтожают неудачников, совершенно нормален. Однако способ изъятия из жизни некоторых несостоявшихся бизнесменов меня настораживал. Так, двух закадычных неудачников из охраны сбросили с пятого этажа. В акте записали: оступились, будучи в нетрезвом состоянии. Двух размышляющих неудачников, наладивших выпуск шурудил из некачественной проволоки, защемили между бревнышками и потопили в реке. Троим закадычникам, ничем не примечательным, но бывшим у администрации в услужении, проломили черепки: упала кровля на головы несчастных. Всю эту сложнейную работу по демократизации и гуманизации бережно осуществляли, с одной стороны, частнопредпринимательская милиция, возглавляемая Разводовым, а с другой стороны — государственные органы, руководимые одним из опричников — Кокошкиным. То, что не удавалось сделать Кокошкину (убить, искалечить, конфисковать без суда, бросить в карцер, подвесить за ноги, за руки, за челюсть), легко проделывал Разводов. Разумеется, за наличные (лично для себя) и за определенные отчисления в пользу частнопредпринимательской деятельности. Кое-кто называл разводовскую компанию рэкетом, мафией, шайкой головорезов, групповщиной. Надо сказать, групповой принцип в Кадыкии отнюдь не отрицался. Напротив, все группы были зафиксированы в специальных книгах, имели свои расчетные счета и представителей в Государственных Советах. Однако как демократическая Кадыкия ни стремилась к гласности, а все равно действовали тайные установки: «Перегрызи горло всем прочим группам», «Помни, приварок — твоя честь, цель и счастье!», «Социальное и экономическое неравенство групп — на все века!» Разводов и Кокошкин знали, что группами движет злоба, поэтому учили своих подчиненных быть гуманно-беспощадными. Этот двойной термин означал: к богатым применять гуманные средства — ласку, утешение, откровенный разговор, а к бедным и нищим — весь арсенал методов и средств, выработанных старым ГУЛАГом. Эти различительные меры дали хорошие результаты: собственники спали спокойно. В Кадыкии царила управляемая гармония. Впрочем, не для всех! Мне Никольский однажды сказал:

   — Если бы ты знал, как же тяжела ноша таких истинно групповых людей, как Багамюк, Коньков, Серов, Сыропятов, Пугалкин, Квакин! Они кричат по ночам. Во снах своих все берут и берут власть, грабят и грабят награбленное. А наутро, проснувшись, мчатся на свои экстренные заседания, чтобы снова и снова делить собственность, доходы, земли, валюту, да так делить, чтобы никому ничего не досталось, чтобы ненасытные группы бедных и нищих довольствовались лишь великими свободами демократии, ошметками царских культур и надеждами на возрождение культурных ценностей.
   Лидеры всех групп соревновались теперь в том, кто больше храмов и монастырей откопает, издаст репринтных книжек по баснословным ценам, раскромсает учения прошлых светил и корифеев — бородатых и усатых, хитроватых и туповатых, лысоватых и седоватых.
Власти поддерживали этот пафос. Коля Серов, бывший завхоз колонии дробь семнадцать, став министром культуры, неустанно подчеркивал:
   — Будем насаждать старую культуру, бляха-муха! Храмы с рынком соединим — валюта прорвой пойдет, мать ее за ногу! Багамюк вторил ему:
   — Фонд культуры, сучье вымя, хай усю старую шушеру тягне сюды! А кто будэ сопротивление оказывать, бебики потушимо враз!
   Серов и Багамюк нашли общий язык с лоснящимися церковными аппаратчиками: двое из них вошли в депутатский корпус, а трое — в согласительную комиссию. В воскресных проповедях церковники призывали к покою, вере, мудрости. Все вроде было в новинку и замечательно. Если бы не одна деталь. Жизнь сильно вздорожала. Жрать стало нечего. Народ ослаб без мяса и хлеба. Не хватало сил даже на забастовки. Этот всеобщий упадок Раменский объяснял вековой ленью народа. Он же предложил ввести черные воротнички. Идею взял у Троцкого, который в свое время обосновал эту меру воздействия: «Пойманные на втором преступлении подвергаются более суровой каре. Черные воротнички снимаются только в случае безупречного поведения или воинской доблести».
   Лапшин по этому поводу возмущался, пытаясь обвинить всех евреев в коварстве. Особенно досталось Пугалкину, который бог весть какими путями стал министром народного образования и ввел в школах эти самые черные воротнички.
   — Пугалкин во главе народного образования — вот совершенно непонятная штука!— сказал я.
   — Что ж тут непонятного? Назначают по принципу личной преданности. Говорят, он отказывался от поста министра: никогда образованием не занимался, разве что был завхозом в химическом институте. Ему сказали, что Кадыкии нужна тьма, а света и без образования невпроворот. Знаете, с чего начал Пугалкин? А с того, что сам надел черный воротничок; Он теперь везде твердит, что покаяние и саморазоблачение — главные методы воспитания. Это Раменский его научил. Сейчас он занят тем, что убирает из программ труд, искусство, подвижные игры, развивающие методы обучения, одним словом, делает все, чтобы дети росли пассивными, тупыми, ленивыми, но рабски преданными режиму.
   — Вы, конечно, связываете его деятельность с сионизмом?
   — Это всем известно. И должен вам сказать, не случайно то, что он как две капли воды похож на Троцкого. А его афоризмы: «Обыдливание народа — историческая необходимость», «Элитарные школы для избранных!», «Реализм целей — это полная ликвидация идеалов!»
   — Меня вот что поражает, как же из маленького скромненького человечка так быстро получился такой великий лающий монстр?! Только ие говорите мне ваших глупостей, будто во всем виноваты евреи. Не оскорбляйте свой народ!
   — Каким образом я оскорбляю свой народ?! — возмутился Лапшин.
   — По-вашему выходит, что народ настолько глуп, что его может в короткий срок одурачить и повести куда угодно кучка, скажем, сионистов...
   — Я вам отвечу, поскольку этим вопросом стал специально заниматься,— ответил запальчиво Лапшин.— Вы сидите без куска хлеба, а наш общий знакомец Никольский — в одной из главных обойм рейха. И он вас не подпустит к власти!
   И ты бы не подпустил,— ответил я.— Власть — это всегда безнравственно. Это всегда уничтожение инакомыслия. Точнее, уничтожение праведности, истинности, высокой божественности. Сегодняшняя власть еще может опуститься до критичности, до признания инакомыслия. Но она никогда не признает праведности.
   — И все-таки послушай меня,— сказал Лапшин.— Совсем недавно мне довелось взять интервью у последнего живого соратника Сталина — Лазаря Моисеевича Кагановича. Вот его подлинные слова: «Евреи постоянно мутят воду и постоянно баламутят народ. Вот и сегодня, в дни крушения государства, они в первых рядах застрельщиков беспорядков. До войны мы успешно преодолели пережитки еврейского буржуазного национализма, но когда война кончилась, они забыли, кто их спас от гитлеровского уничтожения... Мы повели наступление на космополитизм и прежде всего нанесли удар по еврейской интеллигенции как его главной носительнице...» Но вы же еврей? — спросил я.— Как вы можете так плохо говорить о великом народе? «Я еврей только по рождению,— ответил Каганович.— А вообще-то я никогда не чувствовал себя евреем. У меня совершенно иной склад ума и образ мыслей. Евреи склонны к анархии, а я люблю порядок».
   — Мерзавец ваш Каганович. Я бы не тратил времени на общение с такого рода маразматиками. Да и достоверно ли...
   — А можно один секрет раскрыть вам, милостивый государь? — перебил меня Лапшин.— Тебе ни о чем не говорит фамилия Копыткин? Ким Августович Копыткин...
   — Следователь Копыткин!— Никогда я не говорил никому о следователе, который вел дело моей Любы.— Откуда тебе известно? Что ты знаешь?
   — Я познакомился с ним у Никольского. Должен тебе сказать, что у нашего общего друга с Копыткиным весьма приятельские отношения.
   — Этого не может быть!
   — Скажу больше: и сейчас они что-то замышляют. Надо же как-то тебя привести в нужное состояние...
   Как только Лапшин ушел, я тут же бросился на телеграф звонить. Трубку подняла мама Любы. Она ответила сухо:
   — Больше никогда не звоните.
   На следующий день я позвонил Раменскому.
   — Очень рад бы повидаться,— сказал он.— Но я готовлюсь к поездке в Японию, а через недельку отправлюсь в Штаты. Давай через месячишко встретимся...
   — Мне нужно срочно. Безотлагательно. Умоляю.
   — Прости, ко мне пришли...— и положил трубку.
   На следующий день мне удалось попасть к Никольскому.
   — Я готов все что угодно сделать, только помоги моей Любе.
   Он встал. Пристально поглядел на меня.
   — Каким образом я могу помочь?
   — Я узнал, что ты знаком с Копыткиным.
   — Неужели ты думаешь, что я могу использовать мое служебное положение в каких-то личных целях?
   — Я тебя очень прошу, помоги,— взмолился я.
   — Охотно помог бы, но, по правде сказать, не хочу. Душком нехорошим от тебя понесло. К антисемитской группировке решил примкнуть...
   — Я?!
   — Подонку Лазарю Кагановичу надо шкуру свою спасать, а тебе-то что?! И твоя девка по твоим стопам пошла...
   Как только были сказаны эти гнусные слова, в глазах моих горячо потемнело. Не помня себя от гнева, я свалил на пол Никольского и стал колотить его голову об пол. Глаза у него выпучились, белки, замереженные красной паутиной, вот-вот вылетят из глазниц, а я не могу остановиться. Он хрипел, а потом стих... Я побежал домой с сознанием того, что совершил непоправимое. Потом охватило отчаяние. Решил немедленно сознаться в содеянном. Кинулся снова в контору Никольского. Какая же это была радость: издали я увидел, как Никольский, живой и невредимый, вышел из помещения, сел в машину и улетучился. Я снова помчался домой. В почтовом ящике лежало письмо от Любы. Она писала: «Иногда мне кажется: мир в огне...»

51

   «Иногда мне кажется: мир в огне. Искупительство — это то, в чем я хочу разобраться. Все время помню твой рассказ о боярыне Морозовой: «Сподоби мя таких мучений! Господи, сделай так, чтобы в срубе сожгли меня...» Откуда красавица Морозова брала такую силу и такую жертвенность? Вот уже две недели, как я в следственном изоляторе. И нет сил у меня больше выносить эту жизнь. Меня избили сначала в камере, а потом надзирательши. Даже рассказывать противно, как это мерзко было. Неужто только силой страдания и мощью искупительства окрепнет дух человеческий? Твой Попов ищет новый нравственный свет. Если бы он не был гоним, я бы ему не поверила. Повсюду там, на воле, слышались мне голоса сытых мещан: «Идет процесс духовного накопления. Переходный период...» А откуда же может прийти это накопление, если души пусты?
   Я была хорошей девочкой, отличницей, медалисткой, а теперь — уголовница. От меня все отвернулись. Мои друзья не то чтобы предали меня, они сказали: «Мы и не знали, что она наркотиками торгует». Они поверили им, Копыткину, а не мне. Родители от меня тоже отказались. Папа даже на свидание не пришел, а мама лучше бы и не приходила. Все время причитала: «Я же говорила, я же говорила...» Я ее успокоила: «Мамочка, не приходи больше. Зачем тебе так расстраиваться». Она ответила: «Да, пожалуй, ты права. Я не смогу этого выносить». Я подумала: а чего «этого»? Дочери? Позора? Да что люди скажут?! Но ведь знала, . что я никогда наркотиками не занималась, знала, что мне их подсунули. Чтобы состряпать дело.
   — Я же вас предупреждал,— сказал мне Копыткин, ехидно улыбаясь.— Мы вас поймаем с поличным. Но я вам желаю добра и постараюсь сделать все возможное, чтобы помочь вам.
   Представь себе, Копыткин резко изменился. В его лице появилось что-то мягкое и доверительное. Создавалось впечатление, что он не очень-то верил в свое дело. Он много говорил о том, что он в своей жизни ошибался и что сегодня в стране происходят крайне сложные процессы, в которых надо тщательно разобраться. Больше того, он хочет, чтобы я ему помогла в этом. Я ему, конечно же, не поверила, но он был очень и очень осведомлен о моем образе мыслей, поэтому закрываться я не стала. К тому же у него оказались мои рукописи.
   — Два года тому назад,— сказал Копыткин,— вы ратовали за реабилитацию Троцкого, Каменева, Зиновьева, Бухарина и всех репрессированных в тридцатые годы. Теперь же вы клеймите этих реабилитированных. То есть снова идете вразрез с государством.
   Как же так?
   — И у вас перемены,— сказала я ему.— Два года назад вы всех знаменитых казненных большевиков называли троцкистами, а
теперь их защищаете.
   Я не стала ему доказывать, что сталинизм нисколько не отрицал большевизма, как это считали Троцкий и позднейшие исследователи эпохи «большого террора». В чем неправы и даже отвратительны были Троцкий, Каменев, Бухарин и вся эта гвардия большевиков-ленинцев? В том, что они всегда были последовательными большевиками и сталинистами. Троцкий за рубежом стремился отделить Сталина от большевизма, потому и доказывал, что партийные чистки проводят между большевизмом и сталинизмом кровавый водораздел. Он ошибался, когда писал о том, что сталинизм является не завершением большевизма, а его «термидорианским отрицанием», предательством. Это, так сказать, критика слева. Была критика и справа, когда пытались обелить Сталина, вступившего в смертельную схватку с Адольфом Гитлером (Лион Фейхтвангер и др.). Я чувствовала: Копыткину хотелось, чтобы я сама заговорила о теории «прямой линии», согласно которой большевизм и ленинизм одно и то же и оба эти направления легли в основу сталинизма. Он и подбирался к этой теории, спрашивая у меня, как я отношусь к современным советологам. Ну, например, к Михаилу Карповичу, который утверждает: «Сколь ни велики изменения, происшедшие с 1917 года до настоящего времени, в основе своей сталинская политика является закономерным развитием ленинизма». Или к Вальдемару Гуриану: «Все основополагающие принципы своей политики Сталин заимствовал у Ленина». Или к Джону С. Решетару: «Ленин разработал исходные предпосылки, а Сталин принял их и довел до логического завершения, апогеем которого стали большие чистки...» Или к Збигневу Бжезинскому: «Вероятно, самым живучим достижением ленинизма явилась догматизация партии, фактически подготовившая и обусловившая следующую стадию — стадию сталинизма»...(См.: «Вопросы философии», 1989, № 7, с. 48-50.)
   Я сказала ему, что все эти высказывания в настоящее время опубликованы в советской идеологической печати. Я так и подчеркнула: в идеологической. И добавила: если он не разделяет мыслей советской идеологии, то я тут ни при чем. Скажи я это два года назад, он бы взвился, наорал на меня, а сегодня только улыбнулся и стал меня расспрашивать:
   — Да, но вы стали цитировать эти источники до того, как они были опубликованы. Откуда вы их взяли? Откуда вам была известна формула Меряя Фейнсода: «Тоталитарный зародыш разовьется в созревший тоталитаризм»? Или мысли Улама, Карра, Дейчера, Коэна о том, что еще дореволюционный ленинизм породил советский авторитаризм? Вы понимаете, что вы замахиваетесь не на Сталина, а на всю систему? Кто вас этому научил? Я бы не советовал вам брать на себя дерзость пропагандировать зарубежных советологов.
   — Я была в Москве, и там на конференции вслух цитировались эти высказывания,— ответила я.
   — То, что делается в Москве, для периферии не указ. Москва для заграницы, а периферия для нашей повседневной жизни. Честной и трудолюбивой. Запомните это. Мы у себя не позволим заниматься антисоветчиной.
   — И посадите в тюрьму?-— спросила я.
   — Посадим, если надо,— нагло ответил он. И тогда я не выдержала:
   — Придет время, и вас посадят. Запомните это, товарищ Копыткин!
   Когда я пришла в камеру, на меня накинулись уголовницы с кулаками: им успели сказать, что я стукачка. Вот так Копыткин отомстил мне.
   Как мне не хватает сегодня твоей веры, твоего голоса, твоих рук! Любименький, береги себя, я всегда с тобой, что бы со мной ни
случилось...»
   Я и не хотел сдерживать слез. Как бешеный, собравшись в одно мгновение, я побежал к вокзалу. Удача сопутствовала мне: был и поезд, и билетик, и добрый кондуктор, и верхняя полочка в плацкартном вагоне. Пришла долгожданная радость: свернувшись калачиком, я легонько скатился в бездну моих чудных снов...
   И снилось мне, будто стою на коленях среди скал, а Любовь моя при смерти, и душа ее к ангелу-хранителю понеслась, а я, совсем седой, молю Господа: «Помоги голубице моей, чистой и единственной. Она блистающая, как заря, прекрасна, как луна, светла, как солнце, грозна, как полки со знаменами! Волосы ее как стадо коз, зубы ее белее овец, выходящих из купальни, живот как круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино, чрево как ворох пшеницы, обставленный лилиями, шея как столб из слоновой кости, глаза — озера бездонные. Злые и незлые силы, не тревожьте возлюбленной моей! Большие воды не могут потушить любви, и реки не забьют ее. Разве не слышен всем голос любви: «Я буду в глазах его достигшая полноты».
   Я мчусь к тебе, моя возлюбленная! Положи меня как печать на сердце твое, как перстень на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь...

ЭПИЛОГ

   Пройдет много лет. Неизменными останутся стволы деревьев (фиолетово-сиреневые внизу и кадмиево-охряные вверху), темно-зеленая листва, тронутая осенней желтизной, мягкие живительные дожди, омывающие озимые и весь этот усталый прихмуренный мир, серебристое небо в пасмурный день и с режущей голубизной, когда блеснет солнышко, неизменными останутся, потому что мы не видим причудливых перемен в таинственно-самобытной жизни мироздания, где какая-нибудь божья коровка на золотистой соломинке или заботливо-важный шмель, облетающий свои владения, совершенно иные, чем были две тысячи лет, и пять, и десять тысяч лет назад. И другие стволы деревьев теперь, и трава, и зелень, и небо, и вода, и дожди, и снегопады, и комары, и гусеницы, и скалы, и земля — все другое, ибо все, что есть в этом мире, подчинено могучему закону перемен.
   Всесильный закон перемен, как когда-то утверждал Заруба, властвует и над людьми, и горе тому, кто сопротивляется этому закону, нарушает его, считает дозволенным переступить, нарушить хоть в малости.
   Пройдет много лет. И забудутся многие беды, залечатся раны, нанесенные в неправых битвах, зарубцуются ожоги и на лицах моих знакомцев — Зарубы, Орехова, Сыропятова и Конькова. Каждый по-разному войдет в свое будущее, которое станет настоящим. Заруба проклянет то прошлое, когда он сгорал дотла во имя высоких затей своих, отдавал все силы народу, державе, а ни народ, ни Держава не возжелали воспользоваться его алой кровью: выбросили за пределы далекой Архары, где он был первопроходцем и клепал таких, как сам, первопроходцев, выбросили, а чтобы он не Умер, дали ему полставки воспитателя в детском доме для стебанутых детей, которым и рассказывать про великого Роберта Оуэна как-то не с руки: глядят на тебя синими озерами, тонешь в этих озерах, хочешь достать дна или видимости ума, а нет его там, потому что природа так распорядилась, мстя своим грабителям.
   Иногда к Зарубе зайдет в его тихую квартирку — десять метров комната и два метра кухня, сделанная из бывшего туалета: говорят, времянка, но, пожалуй,— и это твердо знает Заруба,— помирать в ней придется,— так вот, придет когда-нибудь под вечер, уже после отбоя, когда детдом, как неухоженная братская могила, спит неправым, беспокойно-обиженным и поруганным сном, Орехов Петр Иванович. Теперь он ревизор Коськовского отделения железной дороги, работенка ему по душе, одна у него теперь страсть — это неуемная любовь к безбилетным пассажирам, над которыми он любит покуражиться, но берет небольшие суммы: как насобирает-ся на пару-тройку бутылок, так ревизии им прекращаются. Орехов знает, где ему лучше отовариваться. Есть у него знакомый на спиртзаводе, который по сходной цене ему подбрасывает чистый спирт, к которому он не утратил со времен Архары истинного уважения. Теперь, конечно, и годы и силы уже не те, что раньше, теперь он уже и водку пьет только разбавленную. На стакан водки одну треть чистого спирта добавляет, получается смесь градусов в семьдесят — это норма. Главное, чтобы суховатость в глотке чувствовалась и обжиг был легким, таким скользящим, после чего всегда полный покой наступает, и Орехов предлагает Зарубе: — Попробуй-ка хоть разок моего огненного змия. Но Заруба верен своей традиции. Он идет за шкаф, опрокидывает там рюмку какой-нибудь самогонной дряни, закусывает поми-доркой, если она окажется в шкафу, и садится с Ореховым глядеть на стенку. Глядят они на стенку в три глаза, так как у Зарубы с тех пор правый глаз совсем вытек, да и тот, который совсем здоровый был лет шесть назад, теперь слепотой угрожает. Глядят они так с час, а потом молча расстаются. Чего зря и без толку болтать. И так все ясно...
   Когда Орехов уходит, Заруба свертывается калачиком под байковым детдомовским одеялом, стараясь, чтобы простыночка с черным расплывшимся штампом не сползала с него, а держала тепло под одеялом, и начинает потихоньку горевать о том славном времени, когда он уже так был близок к построению нового мира; так все было хорошо и продумано в этом его замечательном Нью-Ленарке, что оставалось совершить буквально какие-то крохотные усилия — и пиши на всю Ивановскую: новая жизнь началась! Иногда из-под простынки со штампиком и из-под детдомовского одеяла вырываются матерные и жаргонные словечки; это Заруба клянет почем зря номенклатуру, которая сошлась в своих грабительских помыслах с уголовным миром, ничем не побрезговала, пустила в ход самое страшное свое оружие: клевету, взятки, ложь, подкупы, отравительства, агитацию и пропаганду, соединилась с отбросами человечества, чтобы не переделывать эти отбросы в новых людей, а с их помощью еще больше вреда наносить и таким, как Заруба, и всей его Родине.
   Иногда под одеялом Заруба рыдал, причитая, как это делала его покойная бабка, не знавшая, разумеется, блатных словечек:
   — Куда же мои караулки глядели, что я не приметил, как бобры стали раскручивать поганку! Как же эти полуцветные, эти падлы батистовые рвали очко, чтобы запудрить мне мозги! Этот фофан Багамюк три года восьмерил, а потом так с ходу стал катить косяка, посадил меня на парашу, панчуха паршивый, парафинка мухо-мольная,— теперь на его, Зарубином, месте служит, как-то по телевизору выступал с этим подонком начальником УМЗ (Управление мест заключений) Коньковым, базлал про свои успехи, мок-рушник, филень липовый! Три Петра (Три Петра — пятнадцать лет.) ему скостили! За какие заслуги? Кто был никем, тот станет всем. Так и плели по телевизору: «Вот какая у нас страна. Раньше судим, а теперь на верном пути, исправляем сбившихся с нормальной колеи!» Сучье вымя! Все мои идеи грабанул: и аренду, и кооперативы, и связь с предприятиями, только колючку оставил, фофан тупоголовый! Татьяной (Татьяна — резиновая дубинка.) бы тебя по твоим бебикам, кудлач недобитый!
   Было время, когда разбушевавшийся Заруба отправился в Архару, чтобы вывести на чистую воду и Багамюка, и Квакина, который теперь работал первым секретарем Хрюкинского райкома партии, а на отделе пропаганды держал своего дальнего врага Полушубкина и своей волей заставил его записать на свою проклятую фамилию двух детей, и Конькова, который занимал теперь в Министерстве внутренних дел большой пост, и Сыропятова, председателя Хрюкинского исполкома депутатов трудящихся, и почетного персонального пенсионера Рубакина, и многих других двурушников и предателей. Но его где-то на подходах к колонии опознали, кинули на цементный пол следственного изолятора и били до тех пор, пока в его единственном глазу что-то не лопнуло. С тех пор и стал слепнуть Заруба.

   Отправился тогда Заруба домой с твердым намерением написать трактат, а может быть, книгу о том, что увидел, что пережил, а главное, использовать последний шанс — изложить в своем труде основные причины материальных и духовных бедствий страны. Надо отдать должное Зарубе: он достаточно перечитал книг, но сохранил прежнюю уверенность в том, что все написанное до него принадлежит ему, потому что он так же думает и не успел оформить подобного рода мысли. Когда он мне прислал свой трактат, я прочел и увидел, как рядом с беспомощными фразами соседствуют прямо-таки блистательные периоды, принадлежащие, должно быть, какому-нибудь Шатобриану, Токвилю или Бердяеву. Ну, например, такая развернутая характеристика государственного устройства: «Демократические общества, лишенные свободы, могут отличаться богатством, изысканностью, блеском, даже великолепием, могут быть сильны весом своей однородной массы; в них можно встретить качества, украшающие частную жизнь, можно встретить хороших отцов семейства, честных торговцев и весьма почтенных собственников... Но в среде подобных обществ,— говорю об этом смело и ниже готов привести монблан фактов (это выражение Заруба позаимствовал у Плеханова),— никогда не окажется великих граждан и тем менее великого народа, и я не боюсь утверждать, что общий уровень сердец и умов никогда не станет понижаться, пока равенство и деспотизм будут соединены в них». Далее Заруба подробнейшим образом доказывал, что цель демократии — расширить рамки свободы, а если этого нет, то такая демократия непременно будет обречена на перерождение. Тут же снова приводилась мысль, которую я где-то встречал. Заруба спрашивал: «Возможно ли избегнуть катастрофы, когда в среде нации с каждым днем все сильнее распространяется стремление к наживе, а правительство беспрестанно разжигает и дразнит эту страсть, то возбуждая ее, то разбивая ее надежды, с двух сторон подготавливает таким образом свою собственную гибель?»
   Опять Заруба давал многочисленные факты, взятые из жизни своих противников, того же Рубакина, Конькова, Сыропятова, Квакина и многих других, которые грабили государство при всех режимах, а теперь для своей наживы используют еще и демократию... Конечно же, Заруба был во многом прав. Его противники, в прошлом воры и бандиты, в настоящее время, в новых условиях, стали мастерами своего дела и, разумеется, перестроились, стали пользоваться более филигранными и не противозаконными методами. Скажем, Багамюк не престо процветал, он стал едва ли не национальным героем, поскольку прошел сложный путь от уголовника до воспитателя граждан, ставших на преступный путь жизни. Биография Багамюка, его вознесение делало честь стране, где прошлое не довлеет над личностью, -где героем становится любой — ЛЮБОЙ — независимо, кем он был в прошлом. Эту идею огромной воспитательной силы развил в своей кандидатской диссертации Коньков, который, широко используя положительный опыт колоний Архары, доказал, что развитие демократических начал, помноженное на самодеятельный труд, самовоспитание и свободную инициативную общественную деятельность осужденных, непременно приводит к всестороннему и гармоническому воспитанию граждан.
   А Багамюк действительно стал передовым начальником колонии, он закончил заочно техникум, а затем и институт, стал лучше говорить, избегал жаргонных словечек. А вообще в колонии он старался не произносить много слов: если кто начинал выступать и поучать, он подымал прищуренный правый глаз, что означало: «Куда баллоны катишь, кудлач!» (Куда баллоны катишь, кудлач.— Ты мал, чтобы учить старого преступника.)
   И тут же меры: две-три кукушки (Кукушка — помощник администрации.) подхватывали выступающего и уносили за здание клуба!
   Если кто на глазах начинал борзеть, то все знали, что не только этот борзый бортанется, но и вся отрицаловка загудит, ей будут рвать кадык.
   Когда приходил этап, Багамюк прищуривал левый глаз, что означало: «Бобров, если не будут выполнять требования администрации, заземлю через неделю! Будете двигать фуфло — клоуна зроблю. Я делянок (Делянка — штрафной изолятор.) не признаю! У меня там красные уголки. Музеи. А ну, декабрист (Декабрист — отбывающий наказание за мелкое хулиганство.), ландай (Ландай — иди сюда.). Повтори, шо я сказал.
   Декабрист молчал. Багамюк тихонько говорил в сторону:
   — С новеньким проводить воспитательно-разъяснительную работу!
   И две-три кукушки подхватывали какого-нибудь начинающего Пестеля или Якушкина и уводили в сторону клуба.
   Разумеется, этот скрытый контекст общения держался строго в секрете. Да и кто, собственно, сказал, что общаться надо исключительно прибегая к словам, к длинным предложениям, к повторам, к нервотрепке, именуемой воспитательной работой? Зачем? Когда один великолепный, ничего не стоящий жест: чуть-чуть нижнюю челюсть вперед, подбородок слегка пошел вверх — это и означает скромное, однако весьма точное предупреждение: вырву кадык! А кадык — это не пасть, это штука более хрупкая: прикоснешься к нему — и сразу бебики сами гасятся, задыхаться начинает человек; кадык — самая тонкая часть человеческого тела: в нем душа человеческая, этого никто не знает, а Багамюк знает и делится опытом, честно предупреждает. Чтобы держать масть, надо уметь рвать кадыки! Когда Багамюк подымал на заключенного свои царги с растопыренными цирлами, то все знали, что сейчас он будет рвать кадык. Нет, не бить по лицу, это-то что! А рвать кадык, удалять яблочко.
   А на районных, городских, республиканских и союзных сессиях (Багамкж был депутатом республиканского масштаба), конференциях, совещаниях начальник знаменитой колонии 6515 дробь семнадцать долдонил написанный двумя-тремя кукушками текст: «Только глубочайшая индивидуальная работа с осужденными, чуткое отношение к личности, к ее суверенности, к индивидуальным способностям дает положительный воспитательный эффект. Так, в нашей колонии был такой случай...»
   В докладах было написано и такое: «Мы не потерпим прожектерства и утопических бредней о новом воспитании. Наша перестройка — это реализм целей, где главное — труд, труд на самодеятельных началах, когда каждый по доброй воле выполняет по двести, а то и по шестьсот процентов плана, что у нас стало почти нормой... Мы за новаторский опыт, за опорные сигналы, за павловскую психологию, когда первая сигнальная система всегда живет как бы в обнимку со второй сигнальной системой. У нас членов актива понимают даже не с полуслова, а с полувзгляда. Приведу несколько примеров...»
   Всегда, когда говорил Багамюк, раздавались бурные аплодисменты. А когда его просили дать интервью или выступить по телевидению, он отказывался:
   — Я работать умею, а выступать — это пусть другие...
   Как же ненавидел Заруба Багамюка и тех, кто его так ограбил, лишил всего! Было время, когда Заруба пытался разыскать Лапшина и Никольского. Но Никольского не было в Москве. Он навсегда уехал в Соединенные Штаты, был почетным членом трех академий, лауреатом шести премий и видным советологом новейшего периода. С женой он развелся: Роза проживала в Москве. Она предложила Зарубе написать Никольскому в Сан-Франциско, но от такой акции Заруба наотрез отказался: лучше умереть воспитателем детского дома для стебанутых, чем обращаться за помощью к буржуазной державе. Он встретился с Лапшиным, но тот решил не влезать в это дело, поскольку ему оставался год до пенсии, а чем кончится эта возня с уголовно-номенклатурным миром, он догадывался: ничем хорошим!
   — И вам не советую лезть в эту кашу,— посоветовал он бывшему начальнику.— Хорошо, что живы остались.
   — Но Багамюк, Квакин — подонки!
   — Почему подонки! — закричал в гневе Лапшин, вспомнив, должно быть, каким издевательствам он подвергался в распроклятой колонии дробь семнадцать.— Вы всегда стояли за перевоспитание! Почему вы не хотите признать право Квакина и Багамюка на коренные перемены?!
   — Да потому, что они разложенцы. И в личной, и в общественной жизни.
   — А вот тут-то вы как раз ошибаетесь. Я встречался не так давно с Квакиным. Очень приятное впечатление произвел Демьян Иванович... Рассказал, как сложилась у него жизнь...
   — А-а-а,— протяжно взвыл Заруба.— Не хочу я про это слушать. И вы за них! Живите как хотите...— И пулей вылетел из кабинета Лапшина, так как дело было в институте, где Лапшин заведовал лабораторией, поговаривали даже, что после смерти Колтуновского и ухода на пенсию Надоева Лапшина сделают заместителем директора НИИ. А Заруба, между прочим, зря не пожелал дослушать до конца Лапшина. Он мог бы узнать, как породнились Багамюк и Квакин — прелюбопытнейшая история: женились оба на сестрах, отгрохали два дома на берегу реки, поставили кирпичные заборы, железные ворота и по петуху металлическому на трубах; все по госцене было куплено: и лес, и цемент, и кирпич, и стекло, и олифа, на все имеются соответствующие документы — закон надо чтить!
   Пройдет много лет, и я с радостью буду вспоминать, как однажды ночью в мое окошко постучали, сначала легонько, а потом сильнее, но все равно как-то приятно глуховато постучали, точно стучавшая рука в варежке была,— совершенно обнадеживающий стук! Я вскочил, накинул на плечи одежонку и распахнул двери! Я так и знал — на крыльце стояла Люба. В одной руке у нее был желтенький чемодан с блестящими замками, а в другой — крохотный букетик лесных фиалок. Горячая волна подкатилась к груди, я бросился к ней и уткнулся в ее холодные щеки. А она, разрыдавшись и обнимая меня, повторяла:
   — Больше никогда, никогда, никогда не оставлю тебя одного.
   И когда мы зашли в дом, в комнате стало так светло, будто сто тысяч солнц зажглось. Ослепленная, должно быть, этим светом крыса Шушера высунулась из норы и завопила что есть мочи:
   — Не радуйтесь, сохатые! Эта иллюминация в честь нашей Новой Конституции, а не по поводу ваших дурацких бредней. Вы превратили землю в лепрозорий. Тайна спасения от радиации принадлежит нам. И только мы останемся жить на этой планете. Да здравствует крысизм — единственная форма плюрализма!
   Она фыркнула в нашу сторону и, напевая забавную песенку: «Весь мир насилья мы разрушим до основанья. А зачем?..» — скрылась в подполье.

 

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13

иллюстрации

вернуться