ПРОЗА/ЮРИЙ АЗАРОВ/НОВЫЙ СВЕТ


© www.pechora-portal.ru, 2002-2006 г.г.
 
Юрий Азаров
НОВЫЙ СВЕТ
РОМАН
 

© Юрий Азаров
© Издательство «Советский писатель», 1987 г.
© Этот текст форматирован в HTML - www.pechora-portal.ru, 2006 г.

 

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13   14   15   16
 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

   На горячую бантовскую землю я ступил через два дня. На грузовой машине приехали: мама в кабине, а я наверху. За трехстворчатым шифоньером присматривал: шатало этакую громадину на ухабах. Оттого, наверное, и плясали полированные ореховые узоры, чем и воспользовалось мое воображение: выхватило из этих узоров трех мушкетеров — шляпы заломлены, бородки на конус, глаза лучистые из сучков, будто подмигивают. И настроение у меня самое что ни на есть д'артаньяновское: рыцарские доспехи на себе ощущаю, нетерпение белым конем обернулось, и потому вся моя сущность неудержимо мчится к осуществлению давней мечты...
   А шифоньер купили по пути, чтобы машину полностью загрузить, чтобы наше богатство в сторону наращивания шло, а не пустого растрынькивания, как мама говорит.
   Перед самым Новым Светом, так деревня называлась, где замок бантовский стоял, одно колесо машины провалилось: настил на мосту через речушку Сушь совсем прогнил. Вышли мы из машины. Воды и в помине нет: все пересохло, а дно в трещинах гладких, ил от пыли побелел, кот в теплоте иловой греется, куры хозяйские (на горе — дома) важно похаживают, глядят на нас с удивлением — и куда вас, дураков, занесло? Шофер под мост швырнул фуфайку, что на сидении была, и тут же захрапел, отчего куры в негодовании застучали клювами. А знойность плыла по старому руслу и терялась там, где вода поблескивала в отдалении.
   Мама платочек свой развязывает — вспотела от жары, успокаивает меня: что поделаешь. А я иду в замок, который тоже на горе, на окраине, слышу, как трактор фыркает там.
   Продираюсь сквозь могучий бурьян: душистое тепло в нем накопилось, шмели летают, мухи коричневые на мою жаркую потность кидаются и так больно жалят, что ознобом все тело берется, а бурьян могучий не кончается, и глазом неба не достать, потому что бурьян выше роста человеческого, и конца и края ему нет.
   На горе, откуда тракторный звук шел, стояло двое: один в майке, в тапочках домашних на босу ногу, в штанах цвета того ила, что под мостом был; другой в ватнике, в сапогах резиновых, в шапке-ушанке, с поясом широким, на котором болтались кошки, с какими на столбы забираются.
   — У вас тут трактор?
   — Каменюка,— сказал тот, что в майке, и руку мне подал.
   — Владимир Петрович, — ответил я. — Попов.
   — А это Злыдень Гришка, электрик наш. Так вы чем интересуетесь? — спросил Каменюка.
   — Трактор нужен, — сказал я.
   — Нэма трактора у нас.
   — А там что тарахтит?
   — А это жестка.
   — Что?
   — Ну, дизель. А вы по какому вопросу здесь? Заготовитель, може: так у нас и яички есть, и семечки есть, вот шерсти нет, совсем шерсти нет, — и он снял тюбетейку, показывая лысый череп.
   — Нет, я исполняющий обязанности до приезда директора. Школу-интернат в этом месте расположим. Вот меня первого сюда и прислали.
   — Это как же интернат? А казалы, що музей будет и церкву восстановять. Чуешь, Гришка, интернат таки, — обратился он к приятелю. — А мы думали, музей или как до войны — дом отдыха будет здесь, буфет, пиво в бочках, музыка грае, парочки гуляють.
   — И народ на работу оформлять будете? — спросил Гришка.
   — Привез я штатное расписание.
   Каменюка тут встрепенулся и к Злыдню:
   — Опять заглох, скотыняка! А ну глянь, Гришка.
   Мотор действительно заглох, и тишина поплыла знойная: остановился мир, даже мухи крыльями не шелестели в покое жарком.
   — Та хиба на таки ставки хто пойдет работать? — сказал Каменюка, разглядывая штатное расписание.
   — А для чего здесь дизель? — спросил я.
   — Воду качаем,— сказал Каменюка.
   — А вода для чего?
   — Как вода для чего? — удивился Каменюка.
   — Ну, может, поливать что?
   — Не, поливать нечего. Это раньше тут и сад был, и помидоры, и капуста, и огурчики нежинские. А зараз один бурьян да дизель этот тарахтит.
   — А для чего дизель?
   — Я же сказал: воду качать.
   — А вода для чего?
   — Чтоб дизель работал. Мы по сменам тут, на подсобном хозяйстве, а Гришка по электричеству весь...
   — А провода оборваны на столбах, — сказал я.
   — Так электричества нэма в селе. Еще очередь не подошла наша. Може, дизель приспособим как-то, тогда свет будет. Как до войны: фонари горят, парочки гуляют, музыка играет, пиво в бочках холодное.
   Из бурьяна между тем вышла фигура в черном. Гигант нес шпалу под мышкой с такой легкостью, будто она была полая внутри.
   — А это сменщик мой идет, Иван Давыдович. Иван, по местной кличке «Десь щось вкрасты», хмурый великан, подошел к нам и, прислонив шпалу к бедру, пояснил:
   — Меняют шпалы, бетонные кладуть, а деревянные в сторону...
   — Трактор нужен, машину вытащить, — сказал я пришедшему.
   Помотал головой Иван Давыдович:
   — Нэма трактора.
   — Нэма трактора, — повторил Каменюка. — Кони вечером будут, а трактора нэма.
   — А как же машину вытащить? Застряла на мосту.
   — Глянуть надо, — сказал Каменюка, усаживаясь в тень. Мотор снова затарахтел, и Гришка Злыдень подошел к нам.
   — Глянуть надо, — подтвердил Гришка, приседая рядом с Каменюкой.
   Я вытащил несколько бумажек.
   — Это вы зря, — сказал Каменюка.
   — Спрячьте гроши, — оскорбился Злыдень.
   — Ходим,— сказал Иван Давыдович, отрывая шпалу от земли.
   Шофер спал. Мама сидела в тени. Несколько мальчишек деревенских крутились у колеса, провалившегося в дырку.
   — Не, не вытягнуть, — сделал заключение Каменюка.
   — Краном бы сверху, — сказал Гришка. Шофер проснулся, набросился на Каменюку:
   — Вам бы головы поотрывать за такие мосты! Руки у вас поотсыхали! Полна деревня мужиков, мост не можете починить!
   — А на черта мени здався цей мост! — отвечал Каменюка. — Шо я тоби, заведующий цього переезда? Кто вообще тебя просил на мост ехать? Мост для виду, можно сказать. Это вроде бы как памятник старины, черт патлатый!
   — Сам ты памятник старины. В музей тебя надо давно уже сдать!
   — Ума у тебя нет, — отвечал Каменюка. — Этот мост и есть как раз музейная редкость. Очи у тебя повылазили: не бачишь, де проезжая часть,— и Каменюка указал на следы.
   Пока перебранивались шофер с Каменюкой, Иван Давыдович подошел к колесу, клешнями борт машины своими подцепил, дрогнула машина, шифоньер трехстворчатый зашатался наверху.
   — А ну подсобить, хлопцы! — крикнул натужно Иван Давыдович.
   Облепили мы борт машины, приподнялась она и покатилась, набирая скорость, так что шофер едва успел вскочить в нее.
   От бумажек моих снова отказались. И Каменюка отказался, и Злыдень отказался, и Иван Давыдович отказался. Последний стоял уже со шпалой под мышкой, и рядом с ним — его сослуживцы, и лица у них светились добрым светом: дело сделали.
   Я обошел с Каменюкой огромную территорию, и он рассказал мне, что главное здание усадьбы построено по проекту архитектора из Петербурга.
   — Не то Расстрельный, не то Расстрельнов,— добавил он.— Та их усих писля революции постреляли. А теперь, кажуть, закон выйшов, шоб охранять и восстанавливать все.
   Мы вернулись. Мама беседовала с Иваном Давидовичем.
   Удивительная способность моей мамы с любым народом общий язык находить. Я прислушался. Она рассказывала о том, как на Севере мы жили, какое молоко там кусками тарелочными продают, на каких оленях ездят. Не преминула сообщить и о том, какая холодина по утрам была в нашей единственной комнате в общей квартире: на одной стенке градусник показывал не выше пяти, а на другой восемь, а все равно можно было жить, рассуждала моя говорливая мама. Я посмотрел на нее строго: не любил я разговоров про бедность нашу. Мир всегда казался мне прекрасным, и я в этом мире ощущал себя бесконечно богатым: жил не иначе как в хрустальных дворцах, где на каждой стенке было не ниже двадцати градусов, а может быть, и вообще никаких стенок в этих дворцах не было, а был один струящийся свет. Так вот, посмотрел я на маму сурово, она ответила мне веселым взглядом: «Не боюсь тебя», а потом растерянно улыбнулась и вздохнула тяжело:
   — Везде жить можно, где люди есть.
   Я потом побывал в домах Каменюки, Иван Давыдовича, Гришки Злыдня: хоромы. Впрочем, мне и мое новое жилье казалось тогда необыкновенным. Рядом с гаражом в полуразваленных конюшнях Бантова сохранилось что-то почти жилое, напоминающее флигель. Вместо стекол — толстое рубленое железо. Красоты маловато, конечно, но зато защитность надежная. Была в комнатушке и печка, глина на ней потрескалась, кое-где отвалилась, но Каменюка о добротности очага сказал потом, что сам его сложил вместе с Гришкой Злыднем.
   Освободили мы комнатку от разной всячины: лопаты и грабли вынесли наружу, цемент оттащить помог Иван Давыдович в мешках бумажных, мама мусор вынесла, пол вымыли и даже две кровати нашли и стол с фанерой облупившейся. Только шифоньер не влезал никак ни в узкие двери, ни в окна так и стоял, клеенкой накрытый, под небом.
   В комнате мама половички расстелила, скатерть на стол набросила, занавески и ковер повесили, а еще я забил прямо сквозь ковер два гвоздя, на один повесил ружье, а на другой шпагу, призовое мое оружие,— награда и за личное участие в соревнованиях, и за тренерскую работу.
   — А шо це за сабля у вас? — полюбопытствовал Злыдень.
   — У всех дети как дети, а мой фехтованием занимается, — ответила мама.
   Мы ужинаем, и Каменюка с нами ужинает, и Гришка Злыдень, только Иван Давыдович со шпалой под мышкой ушел: хозяйка ждет.
   — Куркуль,— сказал ему вслед Каменюка.
   — Дэсь щось вкрасты,— сказал Злыдень осуждающе.— Бачилы, як мишок с цементом в бурьяны кынув?
   — А мне нравится Иван Давыдович,— сказала мама.
   — А ничего мужик,— ответил Каменюка.
   — Мужик что надо,— заметил Злыдень.
   — Ну и силища! — поддержал я разговор.
   — А шо тому бугаю зробыться? — заключил Каменюка. — Это от у Гришки радикулит — ни встать, ни сесть...
   — Потому и в ватнике? — спросил я.
   — Ох и радикулит! — ответил Злыдень.
   — Ну и что, вправду здесь что получится с интернатом этим? — спросил Каменюка, которому надоело про Гришкин радикулит слушать.
   — Приказ есть школы будущего строить,— ответил я.
   — У бурьяни прямо? — съехидничал Каменюка.
   — Вырвем бурьян. Завтра же начнем рвать,— сказал я.
   — Да-да,— улыбнулась мама, обращаясь к Каменюке.— У моего сына фантазии в голове.
   — Фантазии — это хорошо,— отметил Каменюка и добавил: — Кажуть, в интернаты одну хулиганью сдают. Как же их, паразитов, тут удержать можно будет?
   — Не удержать,— подтвердил Злыдень. — Посбигают.
   Каменюка наслаждался тем, что одержал верх в только что родившемся споре: и Злыдень, и мама были на его стороне. И я понимал, что настал момент, когда я должен обнажить шпагу, должен заиграть своими педагогическими доспехами.
   — Вот в этих книгах, — сказал я, вытаскивая из ящика Оуэна, Фурье, Песталоцци, Макаренко, — научно доказано, что многие беды происходят оттого, что воспитание строится на паразитической основе. Фурье, например, говорит, что на первом месте стоят домашние паразиты: женщины и дети.
   — Так и написано? — спросил Злыдень.
   Я показал ему книгу.
   — И правда, Петро! — закричал Злыдень.— Я своей Варьке и детворе всегда говорил: «Паразиты!»
   — Ну яка ж Варька твоя паразитка? — спросил Каменюка. — И у колхози работает, и по дому как сатана крутится.
   — Шо правда, то правда — крутится, паразитка.
   — А от детвора отучилась от труда. Отвыкла. Лупить их, барбосив, надо. По печенкам бить, тогда и порядок будет. Или каким другим путем надо идти? — спросил у меня Каменюка.
   — Определенно другим,— сказал я совсем уверенно.
   — А як? — спросил Злыдень.
   — А так, что все дети начиная с первого класса будут участвовать в производительном труде, заниматься искусством, спортом, овладеют разными ремеслами...
   Я разошелся. Сыпал цитатами и терминами: гармоническое развитие, хозрасчет, миллионный доход, сельский труд и настоящее производство.
   — Производство? — удивился Злыдень.
   — Может быть, завод, а может быть, фабрика.
   — И шо Омелькин скажет на это? — спросил Каменюка, показывая всем, что знаком с Георгием Ивановичем Омелькиным — начальником учебных заведений железной дороги.
   — Омелькин дал нам задание разработать проект соединения труда с учением и искусством, — ответил я важно.
   — Ну-ну,— сказал Каменюка, подымаясь из-за стола.
   Я проводил моих новых знакомых.
   Обворожительная теплая ночь плыла над Новым Светом. Бурьян стоял не шелохнувшись. Черная фигура в нем затерялась: это Иван Давыдович уносил под мышкой мешок с цементом, припрятанный в густой траве.


2

   Дух преобразований витал над моей воспаленной головой, когда я ходил по огромной территории, обнесенной высоким забором с воротами, поставленными его превосходительством, председателем земства, графом Байтовым. Ворота литые, чугунные, с орнаментом изящным, со шпилями симметричными. Эта территория, вся заросшая, но восхитительная в своей забытости, накаленная солнцем и теплом, льющимся из нагретых трав, была вынесена за скобки Нового Света, брошена на самую окраину — ограда с двух сторон, а с третьей — парк-дендрарий, посаженный бывшим крепостным садовником Максимом Дерюгой, а с четвертой болото и река Сушь, вся в камышах, местами с водой, даже глубокой, с огородами по ту сторону.
   Отрезанность от общей жизни я воспринял как дар, ниспосланный мне самой судьбой. Мои воспитанники — дети природы, солнца, дети этой прекрасной, теплой, восхитительной плодородной земли. Здесь, на вольном воздухе, среди полей и дубрав, речушек и озер, они мигом окрепнут телом, душой очистятся. И это очищение способно стать естественным основанием настоящего гармонического развития. Просматривая личные дела ребятишек, еще там, в омелькинской конторе, я обратил внимание на множество заболеваний (неврологические, желудочные, легочные) — и сосчитал: около пятидесяти шести процентов детей было нездорово.
   Мне рисовались картины оздоровляющего труда на полях и огородах, в садах и теплицах. Двести гектаров земли значилось за бывшим новосветским домом отдыха — и эти двести гектаров передавались школе-интернату. Здесь были и старые мастерские, была и сельхозтехника — допотопные тракторы, сеялки, бороны и даже комбайн.
   Кроме того, мне казалось, что в условиях именно такой благоприятной отрезанности легче создать воспитывающую микросреду. Я видел особую возможность влияния нашего микромира на большой мир. Если наш опыт трудовой жизни удастся, а в этом я ни капельки не сомневался, то этот опыт способен оказать влияние на воспитание в целом.
   Омелькин мне на прощание сказал:
   — Как я вам завидую! На новое дело идете. Узкоколейка, можно сказать. А какая природа, какой воздух! Замок удивительной красоты. За войну в негодность пришел, но подправим. Новое здание построим, сады разобьем, скульптуры поставим. Главное, чтоб процесс шел. Чтобы каждый человек на своем месте был.
   Я готов был тут же броситься на этот чистый воздух, в замок войти, под черные своды вбежать, держась за витые перила, а мое воображение уже сады разбивать стало, скульптуры устанавливать, тихие аллеи в затененности успокоительной размечать, чтобы порядок был, как говорит Омелькин. И звезда пленительного счастья чтобы была, и комната Гнедича, и комната Пущина, чтобы перестукивались духовностью, и Куницыны чтобы с Малиновскими рука об руку ходили, и лебеди чтобы плавали по озеру...
   Царскосельский Лицей не выходил у меня из головы, когда я пробирался от одного строения к другому.
   Мерещились мне беседки, веранды, переходы подземные, воздушные пристройки. А в беседках группами: школа Сократа — под голубым небом идет вселенский спор о судьбах отечества, душе человеческой; а в другой беседке школа Лобачевского — параллельные линии сомкнулись в бесконечности, пересеклись, милые, и в разные стороны рассыпались; а в третьей -— полифоническая поэзия: звуки арфы слышатся, капелльное пение высокой классики... А там, где пустырь,— зеленые ковры: фехтуют мальчики, по гаревым дорожкам бегуны бегут, а рядом в золотой песок рекордность прыжковая падает. И лицеистки, изящные стрекозы с глазами блестящими, топ-топ ножками — ранняя женственность, достоинства полны, и балет на замерзших прудах, и пение, и артистические клубы, и первые туалеты, и балы первые. И, разумеется, кони с хвостами длинными, сбруя золоченая, седла из блестящей кожи, шеи шелковистые. И великий целитель души — труд! Труд дома, труд в поле, труд всесторонний, самый современный — и на выходе продукция самая разная. Патенты, лицензии, счета банковские, личные и коллективные. И радость от всего этого, потому что справедливостью и свободой все пропитано, защищать каждый готов эти добродетели.

* * *
   Позади мои долгие, нескончаемые споры с единомышленниками и неединомышленниками, там, в Москве, где я выступал на педагогических чтениях, а потом отправились к кому-то домой и до утра проговорили, а потом еще много раз встречались, чтобы вместе разработать проект новой школы. И разработали, и разругались вдрызг, потому что я настаивал идти в обычную школу: не верил я тогда, что кто-нибудь нам официально утвердит наш проект. Мне говорили:
   — Безумие — ехать в глухомань. Донкихотство — строить школу на пустом месте. Сизифов труд.
   — Нам недостает именно такого безумия, — возражал я. — И терпения Сизифа недостает...

* * *
   Мой оптимизм подкреплялся тогда философией. Чем печальнее и безнадежнее были доктрины философов, которых я читал, тем светлее становилось у меня на душе (я создам, по крайней мере для самого себя, новую философию радостного мироощущения!). Моя башка так напрочь была забита идеями Канта и Гегеля, Достоевского и Толстого, Камю и Сартра — кого я тогда только не вобрал в себя,— что они, эти идеи, становились как бы реальными вехами моего живого бытия. Я спорил с тенями. Возражал им. Помню, даже написал трактат против Камю. Пролог вылился неожиданно для меня ритмической прозой. Сейчас мне кажутся мои потуги опрокинуть философию абсурда наивными. А тогда мне это было необходимо. Я любил Камю. И не мог принять его отчаяния. Потому, наверное, мой Сизиф катил не камень, а солнце. И мой вымышленный герой решал для себя: «Начнем-ка все сначала. Любовью злой насытилась душа. Есть высший Разум. И высшее Искусство — постичь порядок, меру, красоту вселенной. Постичь в единстве духа с плотью, слова с делом, истины с добром, где изобилие рождает красоту, где бедность и потребность в совершенстве слитны, где смех добром способен обернуться, предстать великим нравственным идальго, рассудочно отважным мушкетером, чтоб защитить от мрака просветленность, чтоб святостью наполнилась земля. Чтоб отчуждение сменилось мудрой верой. Надеждой яркой. И Новый свет полился отовсюду — и обновленность стала идеалом, космическим началом бытия...»

   В этих наивных строчках я тогда увидел некоторое предзнаменование. Всегда был против мистических начал, а тут оторопь взяла: надо же, такое совпадение. Мечтал о новом нравственном свете, а тут деревня, бывшие Верхние Злыдни, совсем недавно переименована в Новый Свет.
...И вот теперь я.сидел на окраине этой деревеньки, в зарослях бурьяна сидел, приспособив пенечек для стола. Здесь, за этим пенечком, я разрабатывал практическую систему нового воспитания. И народ шел ко мне: на работу я людей принимал, чтобы будущее строить тут же, не отходя от пенечка, из бурьяна не выходя.
   И Каменюке я предложил работать, но Каменюка отказался.
   — А кто будет воду качать? — спросил он, снимая тюбетейку.
   — А зачем воду качать?
   — Чтоб дизель работал.
   — А зачем дизелю работать?
   — Опять за рыбу гроши: да чтоб воду качать! — гневался Каменюка, уходя в дизельную, где мотор опять заглох.
   И Злыдню я предложил на полторы ставки техработника, чтоб бурьян вырубать, место чистить под школу будущего.
   — А кто электричество налаживать будет? — спросил Злыдень.
   И Ивану Давыдовичу я предложил, когда он нес мраморное надгробие одного из Байтовых под мышкой, на ставку кладовщика в школу будущего перейти. И он замедлил шаг, потому что могильная плита скользнула у него с ладони, и, пряча глаза, сказал:
   — Пока повоздержуюсь!
   Я понимал, что эти практичные люди никак не хотят связываться со мной. Они ждали приезда настоящего директора — Шарова Константина Захаровича, который, по рассказам, был прекрасным хозяйственным организатором.

* * *
   И вместе с тем их что-то притягивало ко мне. Однажды вечером я подошел к своему новому жилью. Окна были распахнуты, и я услышал такой разговор.
   — Значит, вы советуете сдать моего Сашка в эту школу? — спрашивал Злыдень у моей мамы.
   — И не раздумывайте даже,— уверенно отвечала моя мама.— Я так рассуждаю: пока это первые такие школы, поэтому сюда все бросят, чтобы получилось как надо. А потом, смотрите, ваш Саша, кроме образования, получит еще несколько специальностей: слесарь, токарь, столяр, шофер, научится печатать на машинке, рисовать, танцевать, играть на каком-нибудь инструменте...
   — А цього я б не робыв, — сказал Каменюка. — Вси развраты идуть от танцив. И малюваты зовсим не трэба...
   — Вы неправильно рассуждаете,— обиделась мама.— Видите вот эту стопку книг — здесь написано, что тот, кто умеет рисовать, тот и хорошо работает...
   — Ох, щось не вирыться мэни...
   — Правильно, — поддержал его Злыдень.— Чтобы украсты мишок кукурузы чи дерти, не трэба художничать а чи танцюваты... Гы-гы. А шо це у вас тут намалевано на картыни?
   — Это мой сын фантазировал. В древних сказках был такой герой Сизиф, его боги наказали всю жизнь катить камень...
   — Родыч твий,— снова рассмеялся Злыдень, обращаясь к Каменюке. — Бачиш, яку каменюку тягнэ, и трактора не надо.
   — Ох, досмиешься ты, Гришка, чуе мое сердэнько, щось будэ тут... Я свого онука не сдам, пока не побачу, як тут будэ...
   — А чого вин, цэй Сизиф, в брони вэсь?
   — А это сын его изобразил в доспехах Дон-Кихота.
   — А хто вин такый? Мама рассмеялась:
   — Это, знаете, такой смешной и благородный сумасшедший рыцарь.
   У Каменюки глаза расширились:
   — Що я тоби, Гришка, казав? Сумасшедшие. Ни-ни, не сдам я своего онука...
   Я закашлял, и все оглянулись в мою сторону, а мама сказала:
   — Вот и мой хозяин пришел, он вам все и объяснит...
   — Дать образование и специальность,— сказал я,— это важно, но далеко не все. Главное человека воспитать, трудолюбивого, культурного, честного, чтобы он был и мастером в своем деле, и семьянином хорошим, и чтобы ему жизнь была в радость. А это не просто. Мы рассчитываем и на вашу помощь, рассчитываем на народную мудрость, как бы вам это лучше сказать: все, что есть в вашей сельской жизни хорошего, надо внести в эту школу...
   — Як цэ так? — спросил Злыдень.
   — Надо, чтобы дети полюбили эту землю, эти поля, эти фермы, чтобы они научились любить старших, помогали бы им...
   — Вот это правильно, а то танцюващ! — сказал Каменюка. — Хай работають, батькам хай помогають...
   — А после работы? — спросила мама.
   — А после работы хай дома работають, — настаивал Ка-менюка.
   — Я согласен с вами, Петро Трифонович,— сказал я. — Труд должен быть и бытовым, и общественно полезным, и художественным...
   — Та поменьше отих художеств, тоди б и я свого онука отдал бы в интернат, — тихо проговорил Каменюка.
   Я еще долго рассказывал о том, как будут в новой школе чередоваться уроки с музыкой и ритмикой, как каждый будет учиться командовать и подчиняться. Чутье мне подсказало не говорить им о детском сочинительстве, театре и игре, о широком развитии детской самодеятельности и способах преодоления ненавистной мне авторитарности. Не рассказал я им и о своей заветной мечте. Я считал: в каждом человеке, независимо от его образования, можно развить его педагогический талант. Именно развить, потому что он есть в каждом. В те дни предстоящей реформы школы 1958 года я многократно убеждался, работая в прежних школах, как мгновенно может вспыхнуть в каждом человеке педагогический дар и как потом пригасить его совсем невозможно, потому что потребность повторить радость от его реализации приобретает над человеком деспотическую власть. И здесь меня преследовало одно почти неразрешимое противоречие. Мне казалось, что я должен был непременно скрывать свою позицию пробуждения в других педагогической талантливости. Я прикидывался несмышленышем или этаким доверчивым ягненком, чтобы не отпугнуть от себя будущего педагогического гения.
   Первой моей жертвой, которой предстояло блеснуть в Новом Свете своей гениальностью, был Александр Иванович Майбутнев, или Сашко, как его тут все называли, — местный учетчик тракторной бригады, женат, двое детей, образование среднее, участник войны, удивительно добрые голубые глаза, юморист и насмешник.
   — В вас сидит гениальный педагог, — сказал я ему, и вот при каких обстоятельствах.
   Был жаркий, невыносимо жаркий день. Я сидел на пенечке и дорисовывал свою педагогическую систему, то есть выражал всю технологию графически. Помню, в тот день пришла наниматься на работу и старая добрая Петровна.
   — Чи работу тут какую дають?
   — Конечно, работу.
   — А я ночной няней пошла бы.
   — Можно и ночной, только вот теперь надо бурьян вырвать.
   — Да як же его вырвешь? Це пахать надо. Його и трактором не выдернешь. Ни, цэ не пидходэ...
   Потом пришли две местные девочки — Манечка и Даша. В легоньких ситцевых платьицах, губы красные от сока вишневого и руки в вишнях переспелых — и мне горсть на пенек, рядом с проектами. Маня с Дашей только школу закончили, никуда не поступили, тугие косички с белыми бантиками, семечки припрятаны в маленьких карманчиках на округлости живота. От звонкого смеха девочек свежестью повеяло, и бурьян вроде бы прохладнее стал. И у меня на душе потеплело: согласились девчушки пока в технические работники пойти. Заявления написали: у Мани в правый угол строчки унеслись, у Даши — в левый, и такие каракули были нарисованы, что и понять ничего нельзя было, — вот она, школа, заявления не могут написать. А мои лицеистки, конечно же в голове моей, бисерным летящим почерком трактаты слагали, гекзаметрами строчки дробили, формулами сыпали по листу белому, эпистолярные романы сочиняли: «Милостивый государь, Иван Давыдович, не соизволите ли вернуть шпалы, а заодно и мешочек с цементом, милостивый государь!»
   И вот тут-то на горизонте и показался веселый человек, который, едва сдерживая улыбку, спросил:
   — Тут работа какая-то есть?
   — Бурьян рвать, дядько Сашко, — прыснули от смеха девчата.
   — А Сашко по бурьянам главный специалист, — заметил Каменюка.
   — А на що его рвать? — спросил Сашко. — Это ж такая прелесть! Ни у кого в мире нема таких бурьянив.
   — Лопухив таких немае? — съехидничал Каменюка.
   — Да ви знаете, Петро Трифонович, что лопух цей всем лопухам лопух. Сам Дюрер изобразил это растение на холсте. Лопух — это же самое питательное и целебное растение.
   Сашко выбрал самый большой лопух. Руками листья раздвинул, придавил их с такой нежностью, будто драгоценный материал в руках у него был.
   — Гляньте, красотища яка. А фактура? Самый раз на голенища!
   Лопух действительно будто кожей паутинился: ни дать ни взять — зеленый хром, и с обратной стороны будто замша салатная, и узоры от стебля пошли, и оборка по краям листа как на ситцевых платьицах девичьих. Сашко середину вырезал ножичком, с хрустом листья отломил, сердцевина розоватостью сверкнула, крохотные листочки точно из бремени лопушиного вышли, свернутые в зародыше теплом. Сашко стебель чистить стал на виду у всех, нитками плотными отслаивалась кожура, пока сердцевина в белый стержень не отстрогалась,
   Я наблюдал за Майбутневым, и сердце мое затрепетало: вот он в человеке — истинный педагогический талант! Сколько сочности и хрустальной прозрачности в его словах! Какая сила обаяния в спокойных движениях! Я мигом представил его в кругу детей, неухоженных, озлобленных, озябших душой и телом. Как им будет необходима эта щедрая фантазия!
   А Сашко между тем продолжал балаганить, расписывая целебные свойства лопуха:
   — Это же, Злыдень, от радикулита самое что ни на есть лекарство, а ты, як той черт, фуфайку натягнул. И от печени — самый раз,— это Каменюке было сказано. — А дивчатам от этих лопухов счастье придет, если по сто грамм в день с борщом этот лопух заглатывать.
   — А вы сами покуштуйте, — сказала Маня робко, так ей хотелось счастья.
   И Злыдень рот раскрыл, глаза выпялил на лопушиную сердцевину: а вдруг в ней избавление от радикулита несносного?
   А Сашко между тем раскрутил сердцевину в руках, чтобы горечь сошла, и с таким наслаждением стал хрумкать белой кочанностью, что не удержались девчата, просить стали покуштувать, и Каменюка не выдержал, и Злыдень кинулся к самому большому лопуху, чтобы от радикулита избавиться побыстрее.
   И я снял пробу, потому что всегда верил в мудрость народную.
   — И закуска отличная, — приговаривал Сашко, очищая десятый корешок.— Главное, молодеет человик от лопуха, силы прибавляется в нем. Бачилы Ивана Давыдовича, як вин шпалы тягае? Так вин лопухи по утрам, колы село все спыть, йисть. Забереться за сараи и, пока не съест весь лопух, на работу не идет.
   — Да що ж вин, свинья?
   — А ты думаешь, сила у свиньи откуда береться. Попробуй свинью, яка лопухив наилась, положить на лопатки — ни-чого не получиться. А Иван Давыдович, я бачив, идет со шпалою под рукавом, а чуть устанет, так на лопухи кидается и з листьями прямо, щоб силы бильше було. Я подошел к нему. «Занедужав?» — спрашиваю. А он признался: «По ошибке бетонную шпалу под рукав сунул — три тонны в том бруске». И я свидетелем был: краном ту шпалу подымают, а Иван Давыдович на лопухах один десять километрив тягнув як хворостинку. Так что напрасно вы бурьян решили вырубать...
   Я сразу расположился к Сашку. Вместе с тем я чувствовал и то, что от него идет нежелательный, несколько разлагающий дух. И Сашко внимательно слушал меня, когда я рассказал о том, какое задание получено от Омелькина, о том, какой вклад может быть сделан сейчас всеми работниками интерната в дело создания школы будущего. Я и о лицее рассказал, где сроду лопухов не было, а, наверное, травка зелененькая на ландшафтиках была и, может быть, кое-где один-два одуванчика росли.
   — Так то ж буржуазия была,— сказал Сашко, доедая корешок. — Им сила не нужна. Зачем сила загнивающему классу? А у нас детвора народная, можно сказать. Проснется на зорьке. И с воспитателями нырк в лопухи, чтоб силы набраться, все обчистят, весь бурьян похрумкают, сволочи...
   — А осот, а крапива, а сурепа? — спросила Манечка.
   — А осот — так это ж десертный деликатес. А ну сорвите мне вот тот, молоденький!
   Сел Сашко на пенек, прямо на мои проекты. Ему осот несут колючий. Бронзой натуральной кожура слезает с него сочная, изумрудный стебель желтизной поблескивает в руках Сашка — и этот стебель, длинный и тонкий как хлыст, отправляет он в рот, приговаривая с несказанным наслаждением:
   — Это ж такая прелесть!
   — А осот от чего помогает? — спросил Каменюка.
— Осот мозги лечит: всю дурь вышибает и на похмелье хорошо, пить сколько угодно можно, а не пьянеет человек.
   — А крапива?
   — А крапива — это ж первейшая еда. Вареники с крапивою — это ж такое блюдо: мяса не треба, молока не треба, а вот крапиву с коноплей замешать на уксуси, и чебреца немного для запаха, и кукурузки трошки с дертью — так такий завтрак получится, одним словом, как в настоящей, школе будущего.
   — И лебеды ще,— сказал Каменюка, снимая тюбетейку.
   — Эн нет, Петро Трифонович. Лебеда второй сорт, она вроде бы как сельдерей. Кто в селе сельдерей ест? Никто.
   — Так що, лебеду вырубать? — спросил Каменюка.
   — Не,— сказал Сашко,— лебеду в принудительном порядке, для неуспевающих или кто план не выполнит. От как мотор твой заглохнет, так мешок лебеды тебе отпустят, чтоб съел за смену со Злыднем на пару.
   — А Злыдень при чем?
   — А если он не обеспечит электрическую часть... Мотор между тем действительно заглох, и Каменюка кинулся в дизельную.
   — Ну и чудак же вы, дядько Сашко, — сказала Маня, поглядывая на то, как погрустнело мое лицо и как сникло мое рыцарское достоинство: утонуло в этой несносной народной чепухе.
   — Ну ладно,— сказал я, — пошутили, а теперь за работу.
   — Добре, добре, хорошо, — уступчиво ответил Сашко, глядя на часы, которых не было у него.
   Я понимаю: мне нужно срочно перевести насмешника Сашка на мою сторону. Я решаю немедленно подняться с ним до тех высот, где была спрятана моя возвышенная идеальность.
   — Вас работа интересует? — спросил я, придав голосу своему загадочность.
   — Работа.

   — Пройдемте, — с нарочитой строгостью сказал я, подходя к пеньку.
   Я на пенек еще пенек ставлю, а на него еще пенек возвышаю, а на последний — еще пенек, и сам забираюсь на вышину пеньковую, чтобы оттуда, сверху, Александру Ивановичу про будущее новой школы рассказать.
   — Вы видите школу Сократа? — кричу я.— Это спор о судьбах человечества идет, смотрите, дети с наставниками в белых мундирах из павильонов вышли. Видите?
   — Вижу, это там, за коноплей? — спрашивает Сашко снизу.
   — Левее от конопли. А правее от нее — мы с вами в алых накидках, кони рядом в мыле, копытами, буланые, цокотом царственным в землю целятся!
   — А мыло зачем? — слышу я снизу.
   — Мыла нету — это оборот такой.
   — Понимаю, в оборот попали, значит...
   — А теперь над замком, взгляните,— шар воздушный летит. Дирижабль, сконструированный нашими питомцами, — первая премия в Лондоне. На дирижабле формула жизни начертана — вторая премия в Париже. А вот дальше, за аллеей липовой, фехтовальщики сражаются после уроков!
   — Это в продленке, значит?
   — Никакой продленки. Полная изоляция от дурных влияний.
   — Вроде бы как в заключении...
   — Напротив, полная свобода, только за территорию нельзя выходить. Видите, постовые стоят?
   — С собачками?
   — Может, и с собачками: все природное развивать будем всячески. И труд будет, и дружба будет, и уважение!
   — А чего не будет?
   — Не будет дурных влияний. Исчезнет бюрократизм, хулиганство, о воровстве мы будем вспоминать как об исторической реликвии. Последний человек, укравший что-нибудь, будет в память о грехе своем на большой фотографии вывешен...
   — Иван Давыдович со шпалой в рукаве?
   — Может быть, и он. Дальше слушайте. Да держите же пеньки, а то свалюсь я отсюда.
Сашко обхватил пеньки руками, голову вниз опустил, и я продолжал:
   — Оскорблений человека не будет, принижения достоинства человеческого не будет, алкоголь канет в прошлое...
   — Выпивки совсем не будет? — растерянно, глядя вниз, спрашивает Сашко.
   — Исчезнет, как самое тяжкое зло!
   — И пива не будет с таранкою?
   — Это уже детали! Пиво, может быть, и оставим.
   — Пиво надо оставить. И сухого трошки, — слышу я голос Александра Ивановича. — Это же солнце в бутылках.
   — Хорошо, оставим для совершеннолетних, раз это солнце в бутылках. Оставим все светлое на этой земле.
   — Жигулевское — самое светлое,— говорит Сашко. — А вот то темное бархатное — так и задарма не треба.
   — Вам понятен наш замысел? — спрашиваю я сурово.
   — Понятен,— отвечает Сашко.
   — Вы согласны вступить на путь совместной борьбы за будущее?
   — Согласен!
   Я слез с пеньков и стал оформлять документы нового сотрудника.
   — Ваш паспорт.
   — Немае паспортов у нас в селе.
   — А что есть? Документ какой-нибудь.
   — Вот только это.— Сашко протянул мне трамвайный билет.
   — Ничего, и это для начала сгодится. Когда получали билет?
   — Года два тому назад, когда в военкомат вызывали.
   — Хорошо, тут номер еще не стерся. Сгодится. А кем работали?
   — Библиотекарем.
   — О, значит, библиотека в селе есть?
   — Нема библиотеки в селе.
   — А как же вы работали?
   — По штату есть библиотекарь, а я клуб на замок закрывал — это вся работа моя, и еще лозунги писал, например: «Скоро весна!»
   — Это прекрасный лозунг. У нас тоже библиотека будет, если место под нее очистим от бурьяна. Вы будете первым моим помощником по ликвидации недостатков! — сказал я строго. — Главное усилие направите на приведение в порядок территории,— полезли из меня казенные отглагольные существительные.— Вы будете исполнять обязанности в мое отсутствие. Понятно вам?
   — Что-то в толк не могу взять. — И он помотал головой. — Я сейчас.
   Рядом стояла бочка с дождевой водой: листья плавали дубовые в бочке. Сашко голову в бочку окунул по самую шею, и когда вытащил ее оттуда, она казалась уже другой: глаза просветлели, прическа сама собой сделалась, потому Как владелец головы ловко откинул волосы назад, и расчески при таком методе не потребовалось.
   — И долго тот бурьян рвать? — спросил Сашко.
   — Пока весь не вырвем.
   — И это за ставку библиотекаря?
   — За ставку.

 

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11   12   13   14   15   16
 

вернуться