ПРОЗА/АЛЕКСАНДР КЛЕЙН/ДИТЯ СМЕРТИ


© www.pechora-portal.ru, 2002-2006 г.г.
© Этот текст форматирован в HTML - www.pechora-portal.ru, 2006 г.
Исправление, адаптация, web-оформление - Игорь Дементьев, 2006 г.
 
 
 
АЛЕКСАНДР КЛЕЙН
ДИТЯ СМЕРТИ
невыдуманный роман
 

Обложка книги "Дитя смерти"
Мин. культур. Респ. Коми. Сыктывкар, 1993

1   2   3   4   5   6   7   8   9  10

   Все, казалось бы самое невероятное, мельчайшие подробности — все, что описано в этой книге, было в действительности; не изменены, даже фамилии и имена, ничто не приукрашено, не искажено и потому не имеет права оставаться в неизвестности.
 
Автор
 

Часть I, НАЧАЛО КОНЦА

1. ВМЕСТО ПРОЛОГА. КТО? ЧЕЙ ПРИГОВОР?

   «...Спасая свою шкуру, скрыл свое происхождение под вымышленным именем,.. артиста... Не верил в победу... Выявлял... Завербовал... Втерся в доверие... Стал другом и советником фон...
   ...к расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и должен быть приведен в исполнение...»
   Перед заключительными словами я, на всякий случай, сжал вытянутые по привычке по швам руки в кулаки. Слышал, что с людьми, выслушивавшими смертный приговор, случались обмороки, всякие другие неприятности. Некоторые сразу лысели, седели и так далее. Я, впрочем, за истекшие два с половиной года мог привыкнуть ко всему...
   Уверен: ни одного седого волоска на моей стриженой голове не появилось.
   «...за враждебную пропаганду расстрелять». Внизу стояла подпись командира роты полевой жандармерии Главного командования шестнадцатой армии обер-лейтенанта...
   ...Нижнюю часть лица обер-ефрейтора почти до глаз закрывало черное кашне... Тыча кулаком в грудь каждого, он считал: «Айн, цвай, драй,.. ахт, нойн, цэйн!» — и выдергивал десятого из строя.
   «Один, два, три,., восемь, девять, десять!»...
   Унтер-офицер Мартин был пьян, когда с полутора или двух шагов, подойдя сзади, выстрелил из пистолета мне в голову...
   Но это было потом...
   «Один, два, три,., восемь, девять, десять!..»
   До поры — была не судьба...

2. СТОИТ ЛИ ЖИТЬ! МАРИЯ СЕМЕНОВА

   При выходе из окружения, когда, контуженный и больной, еле брел после девятидневной голодовки, я встретил... Их было двое. Один — товарищ по институту, по взводу на передовой. Мы вместе пошли добровольцами в народное ополчение.
   К вечеру десятого дня мне стало хуже. Ночью началась кровавая рвота. Кровь шла из носа и ушей. Пришлось лечь в каком-то сарае на сене. Под утро я потерял сознание.
   ...Нет, это не снилось... Когда снова началась рвота, а голова раскалывалась от страшной боли... И нигде никого. Я один лежал в сарае. Оставленный...
   Стиснув зубы, я чуть наклонился — голова заболела еще сильнее — и расшнуровал правый ботинок. Размотал портянку. Снял винтовку с предохранителя, вставил дуло в рот. Большим пальцем правой ноги нажал спусковой крючок. Что-то щелкнуло. Показалось, что толкнуло в верхнее нёбо. Но выстрела не последовало...
   ...Меня нашли мальчишки. Двое. Одного, помню, звали Колей. Лет тринадцати. Потом к сараю пришла пожилая женщина, его мать; принесла кринку молока и большую желтую лепешку...
   Я попытался приподняться,.. приподнялся,.. начал есть — и опять рвота...
   Стемнело, когда женщины (пришла еще одна на помощь) и мальчишки перетащили меня в избу. Женщина помоложе была фельдшерицей.
   Утром я проснулся на какой-то подстилке на полу. В маленькое оконце струился свет. Пожилая гладила мою выстиранную гимнастерку. Фельдшерица разглядывала мой комсомольский билет, а Коля с нескрываемым восхищением вертел в руках длинный трофейный кинжал, снятый мною в недавнем бою с убитого немца.
   — Лежите. Старайтесь не двигаться,— сказала фельдшерица.— Вы — еврей?
   — Да.
   — Я пока спрячу ваши документы. Вас же расстреляют сразу, как только найдут... У нас уже было: вошли,.. захватили несколько человек, тут же в деревне. Среди них — два еврея, оба раненые. Тяжело... Молодые, черненькие... Застрелили. Приказали закопать за селом. Остальных повели в плен.
   — А сейчас в деревне есть немцы?
   — Ушли. Но могут прийти. Облавой. Они ж не предупреждают...
   ...Потом опять я лежал в сарае...
   ...Неделю укрывала меня в своем доме Мария Семенова.
   ...Мальчишки предупредили, что в деревню пришли немцы. Осматривают сараи. Ворошат сено. В том, в котором лежал я, была солома. Под потолок. Мальчишки помогли мне залезть под самый низ. Никогда не думал, что солома так туго поддается. С трудом затолкали меня.
   Я положил руку на шею, лежа лицом вниз: чтобы вилы или штык, если достанут, не продырявили шею.
   ...Они пришли. Топтались наверху. Ругались. Ударяли вилами в солому. Обстукивали стенки снаружи. Слышалась речь, немецкая и русская. Верно, заставили кого-либо из крестьян сопровождать. Ушли.
   А сколько еще?.. Истощенный, как загнанный зверь, метался я от села к селу, пробираясь к своим, к фронту... А он все дальше уходил от меня.
   Но я все шел, таща на плечах винтовку номер сто два девять девять один выпуска тысяча девятьсот восемнадцатого года, а в сумке для противогаза — патроны. Матерчатые подсумки порвались еще до прихода на передовую. У всех... В вещевом мешке лежали засохшие цветы. Их принесла Валя на вокзал. А среди них — дешевенький томик Пушкина — «Лирика». Запасное белье, противогаз, еще какие-то мелочи — все выкинул: сил не было тащить во время голодного выхода из окружения. А вот это оставил.
   ...Сколько нас шло через эти русские деревни, убогие до невероятности?! Но почти из каждой избы выходили женщины, и, не дожидаясь просьб, выносили, что могли — картошку, молоко, хлеб...
   А шли тысячи и тысячи,., голодные и растерянные,— где же, наконец, фронт?! Где наши? Почему среди выходящих из окружения так мало командиров? И мы убеждались, что те, которые твердили об измене, правы: нас предали. Где наши самолеты, танки? Где сила, которая так блистала на парадах, славилась в песнях? Где «малая кровь», «война только на чужой территории», «могучий удар»?..
   В 1939 году, за несколько дней до подписания договора с Германией о дружбе и ненападении, я купил в газетном киоске роман-газету — «Первый удар» Шпанова. Прочел — и сразу почувствовал: очень уж автор легко хочет добыть победу.
   13 книжечке рассказывалось как во время первомайского парада в Москву пришло известие о нападении фашистской Германии на нашу Родину. Прямо с парада улетели в бой наши самолеты. Массированным ударом бомбили они один из крупнейших промышленных центров Германии. Там поднялось восстание. Война кончилась в считанные часы. Потери минимальные.
   Книжку после подписания договора из киосков убрали. Чуть началась война, «Первый удар» снова лег на прилавки киосков. Но уже через три-четыре дня «победоносную» книжку убрали. На сей раз навсегда.
   ...Старики толкуют, что в библии предсказано: Гитлер придет и освободит от колхозов», война будет длиться «сто сорок один день и Советская власть падет».
   Говорю, что читал библию и в ней ничего нет, ни о Советской власти, ни о Гитлере, ни об этой войне.
   Старики, их двое, подозрительно глянули на меня:
   — Еврей?.. Не зря немец таких уничтожает.
   Я возразил, что не обязательно быть евреем, чтобы понимать: конца войне еще не видно, а немцы пришли сюда не потому, что им жалко стало колхозников. Они сами хотят захватить эту землю. Земля им нужна. Своей мало.
   Старики замахали руками.
   Несколько дней назад в этом селе немцы без единого выстрела захватили человек сто пленных; построили и с одним или двумя конвоирами пленные двинулись в лагерь, распевая песни.
   Не верилось. Но о чем-то похожем слышал не раз. Правда, без песен.
   Самолеты с крестами на крыльях по-хозяйски деловито носились над крышами изб.
   В дни наступления десятки таких самолетов волнами заходили на наши, уже превратившиеся в сплошное месиво окопы, пикировали, бомбили, обстреливали. А наши не показывались...
   Мне, солдату, трудно понять и, возможно, я был неправ, когда рассуждал, что мы напрасно дали немцам навязать нам их тактику: они наступали по дорогам и мы всюду старались встретить их на дорогах в открытом поле. Далее мой недолгий опыт доказал, что в лесах мы сильнее. Враги лесов боялись, а мы, даже я, коренной горожанин, чувствовали себя там уверенно. Мне довелось участвовать в нескольких лесных боях — и мы оказывались победителями, даже захватывали пленных.

3. ПО ЛЕСАМ И БОЛОТАМ. Я — «АЛЕКСАНДР»

   Это было в середине августа. Бомбили с зари до темна. Как тараканы при дезинфекции, мы ползали по заваленным ходам сообщения своих окопов, заранее вырытых для нас — и не в том направлении, откуда появился противник.
   Вечером мой товарищ вдруг предложил: «Давай, я выстрелю тебе в руку, а ты — мне. Я больше не могу».
   — Ты что, с ума сошел?— поразился я.
   — Не могу... Ты же видишь: они сильнее.
   — Это здесь,— попытался его успокоить я,— но скоро подойдут наши.
   Я не был уверен, что наши подойдут так «скоро», но друга по студенчеству, с которым вместе пошли на передовую ополченцами, хотелось подбодрить.
   — Не подойдут,— твердил он,— а нас просто убьют. Давай махнем туда,— и он кивнул в сторону немцев.
   — Ты обалдел!— вскипел я.— Забудь, что ты сказал!
   Он был старше меня. В бою показал себя хорошо. А тут так растерялся.
   Приятель замолчал. Мы отправились спать в полуразрушенный дзот. Легли и моментально уснули.
   Вероятно, часа через полтора-два меня кто-то начал трясти за плечо. Я открыл глаза.
   — Живо — на построение,— приказал отделенный. Рота построилась в тишине тут же в ходах сообщения. Сделали перекличку. Приятеля не было.
   — Кто видел?..
   Я молчал. Вопрос повторили. Снова — молчание. Мы двинулись в темноте к речке, потом к лесу. В молочном густом тумане проскользнули под самым носом противника и углубились в лес. Там через несколько часов был бой. И потом все дни бои. Наш полк вышел из окружения. А затем оказалось, что окружен целый корпус, тысяч семьдесят бойцов со всей техникой. Мы бились в окружении. Но, по-моему, могли бы держаться дольше, если б после боя за переправу начальство, успевшее раньше всех перебраться на другой берег, не занятый врагом, не бросило свои части на произвол судьбы.
   Нас вел лейтенант. После боя у переправы, когда немцы опять замкнули кольцо, нас собралось вокруг этого молодого обстрелянного командира человек двести из разных частей. Плутали девять суток. Прорвались с боями через две шоссейные дороги и железную. Все надеялись: близко свои. Но фронт отодвигался дальше и дальше.
   После форсирования железнодорожной насыпи узнали у стрелочника, что здесь еще позавчера прошли немцы — несколько танков и около двух батальонов пехоты. До реки, на другом берегу которой должны были стоять наши, оставалось по словам стрелочника километров двадцать пять.
   И тут лейтенант и еще двое его товарищей заявили, что мы пробиться не сможем, надо выходить по одному, по два,— кто как может и как хочет.
   Я возразил, что мы уже не раз обходили и пробивались через немецкие заслоны — и теперь сумеем. Мы обошлись за все эти дни без потерь: несколько легко раненных и контуженных, как я, еще в бою при переправе. Но все мы готовы к бою и всем вместе пробиться легче.
   Меня поддержали. Но младший политрук, видимо, уговоривший лейтенанта уйти от нас, настоял на своем и они ушли. А когда я и еще два бойца захотели пойти за ними — карт и компаса у нас не было — политрук пригрозил мне наганом.
   Более двухсот километров, если не больше, мы прошли вместе и вот, когда свои уже казались недалеко, так по-дурацки рассыпались, чтобы наугад брести еще черт знает сколько времени, блуждать по чащобам, прежде чем выйти к населенным пунктам, где можно будет достать что-либо поесть.

* * *

   ...Я не запомнил имя фельдшерицы. Она что-то прикладывала к моей голове, промывала уши, делала уколы...
   Потом я начал поправляться, даже вышел на улицу. На стенах изб висели объявления: «За укрывательство красноармейцев — расстрел». «За укрывательство политработников и евреев — казнь через повешение».
   Объявлений такого рода красовалось много, и почти все они в конце сулили «царствие небесное».
   И все-таки нас прятали, укрывали, подкармливали. Когда немецкие облавы заскакивали в деревню, выспрашивая есть ли коммунисты, евреи, комсомольцы, все оказывались «крепко беспартийными», а евреев «вообще не водилось».
   Семенова была полнотелой, но не толстой, рослой женщиной лет тридцати восьми. Муж ее погиб на финской войне и с тех пор она хозяйствовала одна, воспитывая шестилетнюю дочурку и сына Колю. Из разговоров с ней я понял, что она в хороших отношениях с председателем и другими членами правления колхоза, ушедшими в лес при приближении немцев.
   Семенова добавила, что один выпивоха было ляпнул немцам, что есть скрывающиеся в лесу. Болтуна одернули. Но немцы насторожились. Пообещали негодяю шнапса и денег... К счастью, немцы тут же двинулись дальше, а через день этот тип так напился какой-то дряни, что умер. По тону Семеновой я догадался, что выпивохе «помогли» поскорее отправиться на тот свет...
   Когда Марию предупредили, что в деревню должны снова нагрянуть оккупанты, она решила на время обезопасить и себя, и меня.
   Я был еще очень слаб, хотя кровавая рвота прекратилась.
   Партизаны, как их называла Мария Семенова, должны были рано утром выйти из лесу на похороны бабки председателя сельпо. Мария успела переговорить с родственником одного из укрывавшихся в лесу, и тот согласился помочь мне пройти к ним.
   С зарей Семенова привела меня на кладбище. У свежевырытой могилы вскоре собралась вся деревня. После похорон ко мне подошли трое пожилых крестьян, коротко расспросили, кто я, из какой части и предложили следовать за ними.
   Шли мы долго, потому что уже через километр-другой я начал заметно сдавать, хотя кроме винтовки и вещмешка не нес ничего, а мои спутники в деревне нагрузились порядком.
   В километрах пяти-шести от нее мы вышли к трем маленьким шалашам.
   Между ними, в ямке, горел костер. Вкусно пахло жареным мясом. Возле огня рядом с крестьянами, их было еще трое, сидели четверо красноармейцев, команды службы ВНОС (воздушного наблюдения), располагавшаяся до прихода немцев в Кривино. Их не предупредили об отступлении, и они остались во вражеском тылу. Не получая ниоткуда распоряжений, сержант, начальник поста ВНОС, чуть появились враги, спрятался вместе с председателем колхоза и членами правления в лесу. Здесь красноармейцы провели несколько дней до моего прихода в деревню. Теперь сержант решил попытаться пройти к своим и на следующее утро увел товарищей за собой. Взять меня они не могли, так как после перехода я свалился опять. Всю ночь меня знобило. Только на третьи сутки я начал приходить в себя.
   О каких-либо активных действиях против оккупантов партизаны не помышляли: не трогали бы их — и все тут, хотя в нескольких километрах отсюда находился в Сенной Керести плохо охраняемый немецкий полевой аэродром и, по словам партизан, многие самолеты стояли так близко у кромки леса, что их можно было подорвать ручными гранатами.
   Прошло еще дня три и, когда бабы из села принесли известие об амнистии, мои товарищи, оставив мне немного еды, вернулись в деревню.
   ...Целый день шел я из Кривина семь километров до деревни Крапивно. Выждал у околицы, убедился, что немцев нет, зашел в крайнюю избу.
   Хозяйка только ахнула: «Тощий какой!» — и сразу пригласила к столу. Муж был сдержаннее. Он спросил — кто я и откуда. Умудренный горьким опытом бесед со стариками и случаями, когда мое имя — Рафаил — казалось недостаточно христианским, я назвал себя Сашкой.
   Ночевать мне предложили в сарае на сене. Утром я зашел в Избу — и тут вбежал сын хозяев, мальчишка лет двенадцати: «Дядь Саш! Немцы!»
   Откуда силы взялись! В шинели с винтовкой и вещмешком за плечами, я выскочил из избы и помчался через открытое место к мостику, за которым темнел лес. Я бежал с винтовкой наперевес через мостик, а сзади и сбоку ошалело кричали: «Рус, штой! Рус! Не бойса! Хальт!»
   Видимо, немцев ошарашило мое появление. Они не ожидали, что я откажусь от плена. Они начали стрелять, когда я уже очутился за деревьями. Несколько пуль чирикнуло возле меня, сбивая ветки. Я отбежал довольно далеко. Обессиленный лег. Приложил ухо к земле. Но, кроме стука собственного сердца, ничего не уловил. Все же побрел в гущу леса. Петлял. Пережидал. Прислушивался.
   К вечеру выбрался к кромке леса. В ложбинке текла речушка. Начинало темнеть. Вдруг неподалеку я увидел человека. Он шел вдоль берега. Это был крестьянин. Я тихонько приблизился, позвал шепотом: «Товарищ, постой».
   Он вздрогнул, остановился.
   — Вы откуда?— спросил я.
   Он назвал деревеньку, из которой я утром убежал.
   — Немцы еще у вас?
   — Ушли.
   — Давно?
   — Да часа уже три тому.
   — А точно ушли?
   — Точно.
   — Ну смотри,— сказал я,— иди вперед и, если неправду говоришь,— пеняй на себя.
   Я последовал за ним, держа винтовку наготове, и вскоре мы оказались у того мостика, который я утром «форсировал» под носом у фрицев.
На той стороне, возле избы, стоял сын хозяина. Парнишка обрадовался, увидя меня, и пригласил в избу. Я не отказался. Ночь под крышей — великое дело.
   Я помню фамилию хозяина — Николаев. По-моему, его звали Павлом. После ужина он спросил:
   — Что думаешь делать дальше?
   — Добираться до своих.
   Павел посоветовал переодеться: кто знает, через сколько деревень еще придется идти. Переодетому скорее дадут поесть. А человеку в красноармейской форме подать опасно, а приютить— и того страшней.
   — Видел, небось, объявления?— заключил Николаев, попыхивая цигаркой.
   Я считал, что если сниму форму, то буду кем-то вроде дезертира. Правда, шинель на мне была серая, не наша черная ополченская. При выходе из окружения я поменялся с одним пареньком из кадровой дивизии. Он сам предложил: его шинель была на него велика, а моя на меня чуть коротка, ему как раз впору. Мы поменялись и оба остались довольны.
   Я молчал и думал.
   — А где я возьму штатскую одежду?
   — Кой в чем я помогу. Может, и мой старшой, как ты, сейчас где-нибудь шастает?.. Ватник, брючишки, кепку дам. Только не пойму, как ты — и форму не снимешь, и гражданское носить будешь? Впрочем, смотри...»
   Он принес поношенные штаны из чертовой кожи или чего-то сходного; ватник и засаленную кепку.
   Я сразу прикинул, что они примерно на мой рост.
   — Еще бы документы какие, на всякий случай, если проверять вздумают,— попросил я.
   Николаев хмыкнул, встал из-за стола, полез в ящик комода, вынул бланк совхоза «Восход».
   — Как звать-то?
   — Александр Степанов,— не моргнув, ответил я. Так в моих руках оказалась справка:
   «Дана настоящая Александру Степанову в том, что он находился на летних работах в совхозе «Восход» и возвращается домой после окончания работ». Круглая печать удостоверяла правдивость написанного.
   Мы простились и я продолжил путь.
   Днем в ватнике под шинелью было жарко. Но зато ночью в лесу под деревом, не мерз.
   Вскоре я подошел к небольшой деревеньке. Сперва долго выжидал у окраины, высматривал, нет ли в ней немцев; потом обошел ее, спрятал неподалеку от опушки шинель и винтовку и смело зашагал по дороге.
   Из крайней избы появилась хозяйка. Я спросил, как пройти к следующей деревне. Женщина объяснила и, явно догадываясь, с кем имеет дело, предупредила: «Только там немцы».
   Старик, отец хозяйки, хитро прищурился и буркнул, что «насквозь» меня видит, что я «окруженец». У них в деревне немцы тоже человек пятьдесят «таких» захватили.
   Рассказывая о немцах, хозяева охали: «Какая у них «техника»! На обращение не жаловались. Говорили, что пленных просто построили и погнали. Только одного, еврея или комиссара, расстреляли.

   — Гладкие все такие,— качал головой старик,— форма чистая. Техника — первый сорт. Посреди села, чуть приехали, поставили грузовик, а на ем радио. Как заиграло! И наши, русские песни, тоже. Веселые немцы такие. Все повторяли: «Шталин капут. Москау капут...» В общем, Советская власть кончилась.— Заключил дед.— Подавайся домой, солдатик Ты откудова?
   — Из Ленинграда.
   — Так он же взят.
   — Неправда, дедушка.

4. КИЕВ. УГОЛ БОЛЬШОЙ ЖИТОМИРСКОЙ И СТРЕЛЕЦКОЙ

   Не верилось, что взяли Киев, Москву, Ленинград...
   Если взяли Киев... Мой старик, семидесятилетний ученый, дядя Борис... Он усыновил меня после смерти родителей... Старый холостяк. Простой, как дитя. Ученый с мировым именем. Он безукоризненно владел всеми европейскими языками. Знал их около восемнадцати. Блестящий знаток литературы, истории, философии, ценитель искусства, доктор ботаники, доктор медицины хонорис кауза,.. профессор. И его, издеваясь, могут потащить на расстрел какие-то сопляки в серо-зеленых шинелях?!. Над ним будут насмехаться подонки, чья единственная заслуга, что они родились не евреями!.. Или его, как большого ученого помилуют и он будет ходить с шестиугольной звездой на спине?..
   Киев... В доме на углу Большой Житомирской и Стрелецкой сейчас немцы!.. Дом с плоской крышей. На ней мы играли в футбол и побеждали все другие дворовые команды. Они не умели так ловко обходиться нижними пассами, а их вратари боялись падать на бетон... Дом строил Павел Федотович Алешин, друживший некогда с монархистом Шульгиным, принимавшим отречение Николая второго. Дом заселили осенью тридцатого пайщики — врачи, профессора, сам архитектор Алешин и второй инженер-строитель Юдовский. При строительстве во дворе, имевшем форму подковы, снесли маленький одноэтажный домик. В нем, рассказывал дядя Борис, некогда жил известный поэт Надсон.
   После эпидемии сыпного тифа Юдовский, потеряв жену женился вторично на некоей Забеле, родственнице знаменитой певицы Мамонтовской оперы, жены художника Врубеля.
   А, может быть, дом разрушен бомбежкой?.. Я знал всех его жильцов. Дружил с Зориными, с Жориком, внуком кардиолога профессора Саввы Филипповича Тартаковского. Его красавица дочь Лидия Саввишна была невестой сына Шульгина. В восемнадцатом или девятнадцатом году молодой Шульгин посватался к Лидии Саввишне. Назначили день свадьбы. Собрались гости. Вдруг пришли товарищи жениха — белые офицеры — и прямо со свадьбы увели его. В бою под Бердичевом он погиб. Так и осталась свадьба недоигранной. А лет через пятнадцать после окончания гражданской войны Лидия Саввишна познакомилась с академиком Иваном Ивановичем Шмальгаузеном. Я его хорошо запомнил — лысый, худощавый, белесый, лет на двадцать старше Лидии Саввишны. Он был известным генетиком. В гостях у Жорика я их часто видел. А потом... году в тридцать седьмом, Лидии Саввишне припомнили, что она невеста сына Шульгина... Напрасно Савва Филиппович хлопотал, ездил в Москву... Лидию Саввишну сослали куда-то в бухту Нагаева, в Магадан. Об этом узнали уже после смерти Саввы Филипповича. Сердце одного из лучших кардиологов Украины не выдержало...
   Как все в доме, дядя Борис имел частную практику. У него была химико-бактериологическая лаборатория. Дед, Илья Борисович, учитель начальной местечковой школы, был страстным книголюбом. В пятикомнатной квартире не было ковров, модной мебели, никакого настоящего уюта. После смерти матери, она на год пережила отца, а затем и деда, в квартире оставались двое — дядя Борис и я. И книги. Все комнаты были заставлены шкафами с книгами. Помню, к дедушке приходили его знакомые книголюбы — бывший ректор Киевской духовной академии отец Глаголев, раввин Гроссман, красавец священник Софийского собора отец Виталий, светлоглазый, похожий на Христа. Он казался молодым в этом обществе: ему всего было около пятидесяти пяти лет.
   В сумме всем четверым было лет триста пятьдесят. Они подолгу вчитывались в старинные тексты, вполголоса спорили, советовались. Особенно частым гостем и другом деда был отец Глаголев, милый старик небольшого роста, но более плотный, чем худощавый дед. Глаголев во время известного черносотенного процесса — «дела Бейлиса» — в ответ на провокационные утверждения ксендза Пронайтиса открыто заявил, что, изучив все еврейские книги, нигде не нашел даже намека на то, что евреи в ритуальных целях должны совершать убийства иноверцев.
   Меня еврейскому языку не научили и учить не пытались. Но иностранные языки я знал.
   Предвоенный Киев был городом многонациональным. Школы — польские, немецкие, еврейские, татарские, украинские, русские... Сын двоюродной сестры дяди Бориса, Люсик, после окончания медицинского института практиковал в Поволжье и вернулся оттуда с изумительной красоты голубоглазой блондинкой Евгенией Николаевной. Тетя Бэлла и Константин, родители Люсика, такие патриархальные евреи, радостно приняли в свою семью эту чудесную женщину. И родилась дочь Ирочка. После окончания финской войны Люсик еще оставался в Ленинграде. К нему приехала мать с Евгенией Николаевной и Ирочкой. Я их навестил.
   А теперь значит — и тетю Бэллу, и Константина, и, может быть, Ирочку — тоже должны убить?!. Или уже убили... Люсик. конечно, на фронте. Он подполковник медслужбы.
   А где гарантия, что фашисты после евреев, цыган и негров не захотят уничтожить поляков, белорусов, всех русских?.. Они возьмут Ленинград и какой-то фельдфебель будет насиловать Валю, русскую девушку, провожавшую меня на фронт?!. Такие думы заставляли меня, спотыкаясь, ускорять шаги.
   Иногда я прислушивался. Издалека доносилась орудийная стрельба.
   И вдруг я увидел большак. Лес тут изгибался этаким заливом, по краям подходил совсем близко к шоссе, а там, где притаился я, отстоял от него шагов на четыреста.
   В «заливчике» несколько палаток на дощатых помостах. Тишина. Обед. От меня до палаток шагов двести. Между палатками я вижу большак, а по нему движется колонна машин. За ней другая. А над шоссе, охраняя его, низко-низко пролетают самолеты.
   Обеденный перерыв кончился. Из палаток выскочили солдаты в серо-белых штанах. Выстроились. Человек тридцать. Офицер стал им что-то говорить.
   Зажмуривая один глаз, наставив палец на цель, проверяю расстояние. Двести шагов. У моей старой винтовки прицельная рамка в шагах.
Очевидно, я в кого-то попал. Заметались. Поднялся крик. Но, выпустив обойму, я уже снова углублялся в лес, за холм, над которым свистели пули, сбивая ветки.
   Странно: я владел немецким почти как русским, а грамматику знал, пожалуй, лучше. Но русские слова я мог разобрать на большом расстоянии, а немецкие нет. Конечно, когда они в нескольких шагах от меня орали «Рус, хэнде хох! Халът!» — я понимал и... бежал еще быстрее.
   ...В русских деревнях всегда давали что поесть, а в нерусских скупились, драли за кружку молока по пять-десять рублей...
   Пожилые люди сразу догадывались, что я переодетый и грубо советовали явиться в ближайшую комендатуру и сдаться.
   — Там накормят,— уверяли они,— там хорошо обращаются.
   Еще при выходе из окружения, когда лейтенант и политрук оставили нас, мы объединялись и плутали по лесам маленькими группами. Как-то ночью мы прилегли и попутчик заговорил о плене. Там, дескать, накормят, спать будем в тепле.
   Вел этот разговор человек в зеленой фуражке. Не принимая участия в болтовне, я отодвинулся к кусту и попытался уснуть. Но что-то настораживало.
   Из-за уголка воротника шинели я незаметно приглядывал за «фуражкой». Ему было не меньше тридцати пяти лет. Он был груб, цинично говорил о женщинах и не был истощен, как большинство окруженцев. Кивнув на меня, когда я притворился спящим, он предложил: «Вот сдадим его. А нам за жида еще заплатят».
   Сосед «фуражки» одобрительно поддакнул. Но третий спутник, молоденький солдатик, с которым я перед тем поменялся шинелями, запротестовал. «Фуражка» убеждал его. Но солдатик только мотал головой, не соглашаясь. «Фуражка» зло ругался сквозь зубы, уговаривая «задержать» и «сдать». А потом выцедил: «Вот сейчас, пока он спит... (Следующее слово я не разобрал)... и притащим в комендатуру. Спасибо скажут».
   Во время наступившей паузы я тихонько потянулся и, будто за нуждой, завернул за куст, потом — за второй и, хотя ночь была темнющая, поспешил прочь от моих спутников.
   Было такое... А еще выследили меня, когда я ушел из деревни, и в стоге, где оставил винтовку и шинель, только примостился ночевать.
   Их пришло пятеро. Здоровенные ребята. Хотели окружить. Но я их окликнул, сразу поняв, зачем явились: двух узнал: они, когда я ходил по деревне, советовали идти сдаваться.
   — Ну-ка ты, как там тебя, вылезай!— крикнул крепкий мужик лет сорока.— Отведем тебя в Померань. А то шляешься тут. Давай, выходи.
   — Убирайтесь!— прошипел, я, наставив винтовку на них.— Кто сдвинется — уложу!..
   — Ну-у, потише,— заметил другой кряжистый парень.— Убери!— и он шагнул ко мне.
   — Прочь!— гаркнул я, нажимая на спусковой крючок. К счастью, грохнул выстрел. Двое поспешно отступили. Остальные затоптались на месте в нерешительности.
   Направив ствол на них, я бросил: «А теперь — без предупреждения!» Они повернули.
   — Быстрее!—они чуть прибавили шагу. Но первые остановились.
   — А ну!— и выстрелил им вслед.
   Когда пуля свистнула над их головами, они побежали.
   Но ночлег был сорван. Пришлось опять углубляться в лес.
   Два раза еще удавалось мне потом выбираться к большаку и обстреливать немцев на марше. Но пробиться через шоссе я не рисковал: непрерывным потоком по нему двигались войска, обозы, техника. А шагах в ста-двухстах по обеим сторонам дороги на лесных опушках и в зарослях кустарника дежурили патрули и часовые. И эти посты были частыми.
   Пока гитлеровцы не бесчинствовали. Жители говорили, что солдаты угощают стосковавшихся по сладкому детишек «бонбошками», леденцами, гладят по головенкам, показывают фотографии своих «киндеров» и «фрау». В общем, люди, как люди. Правда, слышали, что поблизости от железной дороги, захватив в плен человек полтораста добровольцев-ополченцев, их тут же расстреляли из пулеметов. Ну, а евреев, комиссаров, само собой разумеется, расстреливают...
   В селах, где раньше болтались окруженцы, теперь не мелькали красноармейские шинели. В одном селе бойкая грудастая бабенка лет двадцати пяти-двадцати восьми предложила мне остаться у нее «в примаках», обещала, что никакой «Ганс» не подкопается»: скажет «муж» — и все тут»: многие так пристроились...
   Я поблагодарил, но отказался: наши дезертиром посчитают. Женщина стала уверять, что «война кончена», что «не придут красные». Но я не принял приглашение. А ночью, когда мерз в лесу под деревом, пожалел: хоть одну бы ночь отогрелся, обсушился. Но в то село больше не заворачивал, пробирался к своим...
   С детства я был мечтателем и даже сейчас, блуждая по занятой врагом местности, строил воздушные замки: вот наши прорываются и я встречаю их «в полной амуниции» с винтовкой. А ведь многие побросали оружие, еще выходя из окружения. Конечно, карабин бы лучше: легкий, не так цепляется за каждую ветку. А тут, хоть несешь с убранным штыком дулом к земле, а все время цепляешь за кусты. А, если б, как у снайпера!.. С оптическим прицелом. Вот бы «нащелкал» у большака!..
   Партизан не встречалось. Жители неопределенно говорили, что мол, первое время были, пока немцы не объявили, что кто выйдет из лесу, тех простят.
   — И простили. Не тронули.
   — А кто ж там прятался в лесу?— интересовался я.
   — Председатель колхоза, из сельпо, даже коммунист один.
   — И не тронули?— удивлялся я.
   — Нет. Только будто подписку взяли, что ничего супротив не предпримут.
   Я только головой качал: не верил.
   Старая Семенова перед уходом из Кривина повесила мне на шею маленький крестик: носи на здоровье... И я носил.
   За Крапивным я завернул в лоскуток плащпалатки и положил в трофейную жестянку для чистки винтовки комсомольский билет и билет профсоюза Рабис. Фото отлепил, спрятал в карман вместе с жетоном, в который вписал, благо он был незаполненный, «Александр Степанович Степанов», а адрес указал правильный, приписав игранные на институтской сцене роли. Убьют — найдут когда-нибудь и передадут.
   Жестянку с документами зарыл под приметной березой на приметном месте, на высоком берегу речушки, на сгибе.
   Блуждая по лесу, не раз натыкался я на раздувшиеся трупы. Смрад разносился далеко. Еще издали было видно, что трупы эти без шинелей. Конечно, сняты сапоги, если таковые были. Единственное, что валялось вокруг,— патроны. Но их у меня хватало.
   Вот так я тоже буду валяться и никто не захочет подойти, никто не похоронит, каждый, как я, побрезгует даже порыться в нагрудном кармане истлевшей гимнастерки, чтобы найти жетон с фамилией и адресом без вести пропавшего.
   Кто были эти люди? Бывшие люди. Скорее всего, такие же, как я, рискнувшие в ответ на окрик «штой!» бежать в чащу и там застигнутые шальными пулями.
   Догадка подтверждалась тем, что трупы, как правило, лежали не очень далеко от дороги, шагах в ста-двухстах.
   В одной деревне мне подсказали, что у лесника — он живет с другого конца в крайней избе — есть карта района.
   Вечером я зашел к нему. Леснику было лет тридцать. Светловолосый худощавый с впалой грудью. Почему-то подумалось: туберкулезник.
   Сперва он всячески отказывался, потом признался, что карта есть, но немцы запретили кому бы то ни было показывать. Я поклялся, что никому не скажу, что видел ее.
   Лесник разложил карту.
   Боже мой! Сколько же напетлял я за месяц и как мало продвинулся! На восток лежало Чудово, чуть западнее Тосно, а поблизости Померань и Любань. Вот, где я «курсировал».

5. ВОРОНИЙ ОСТРОВ. Я ГОВОРЮ ПО-НЕМЕЦКИ

   Следующий день выдался солнечным. В чаще оказалось множество отличных грибов, почти не тронутых заморозками. Переходя проселочную дорогу, я обратил внимание на свежий след гусениц. Не наш след. Здесь недавно проехал танк. Я углубился в лес. Снял нижнюю рубашку и наполнил ее грибами. Так я делал и раньше, а заходя в село, предлагал какой-нибудь хозяйке и та выносила в обмен вареный картофель или другую домашнюю снедь. Жители в лес ходить боялись: немцы запрещали. Разводить в нем костер для приготовления пищи я опасался. Убедившись, что большак не форсировать, я решил повернуть к Кривину, где настроения колхозников были наиболее дружелюбными и жила Мария Семенова.
   Но, выйдя из лесу у поворота проселочной дороги, я вновь наткнулся на след гусениц, виденный утром. За поворотом открылось небольшое поле, а за ним на пригорке деревушка Вороний Остров. В нее я уже заглядывал: заблудился, значит.
   С холма я некоторое время наблюдал за единственной деревенской улицей. На ней играли детишки. Я знал, что немцы здесь были позавчера или вчера. Вряд ли станут они наведываться каждый день.
   Оставив винтовку и шинельную скатку в укромном месте за опушкой, я смело вышел на дорогу и зашагал к деревне.
   Как раз загнали стадо. Я зашел в палисадник одного домика и постучался. В дверях показалась старушка. Я спросил не нужны ли ей грибы?
   Старушка впустила меня. В чистенькой, бедно обставленной комнатке сидела девочка лет семи. Я выложил свои трофеи.
   — Но что же вам дать за них? Коровы у нас нет. Отца мобилизовали. Мать на работах в Померзни.
   Я попросил горячего супа или борща. Старушка налила мне глубокую тарелку пустых щей, к счастью густых, и горячих и я с наслаждением принялся за еду.
   Сел я у окна боком, чтобы видеть улицу.
   Соседи напротив заметили как я зашел к старушке. Из их домика вышли дети с отцом, рослым молодым мужчиной. Оз глянул в сторону дома, где находился я, и повернул куда-то по своим делам.
   Старушка, пока я ел, рассказала, что приехала сюда с внучкой к родственникам. Дочку, мать девочки, немцы чуть пришли, стали гонять на работу в Померань. Сестру старушки, проживавшую здесь с недавно умершим мужем, также гоняют на работу к шоссе. Жители относятся к ним недружелюбно.
   — За поллитра молока для внучки приходится платить втридорога. Да и кому сейчас наши деньги нужны?— вздыхала женщина.
   Я уверял ее, что наши все равно вернутся и они с внучкой не пропадут. Старушка вздыхала и приговаривала: «Дай-то Бог, дай-то Бог».
   По-моему, она поверила, что я иду с полевых работ и вовсе не военный.
   Вдруг мимо окон проехал большой грузовик с солдатами и, судя по звуку, остановился поблизости. Раздались лающие слова команды.
   Я отпрянул от окна. Старушка тоже взволновалась. Застыла, боязливо поглядывая в окно. Я быстро выбежал в сени, надеясь уйти из дома огородами. Но, выглянув из маленького окошка в сенях, увидел, что немцы цепочкой обходят дома с тыльной стороны. Я хотел было выйти в пустой хлев, но вдруг услышал громкий детский хор со стороны улицы: «Дяденька русский, выходи». Этот «припев» детишки повторяли дружно и упрямо.
   — Эх, подумал я,— не зря их «бонбошками» угощали. Из дома напротив показалась хозяйка, мать детей, вероятно. Она не сводила глаз с окна, у которого, прикрывшись занавеской, сидел я.
   Оставалось надеяться, что «минует чаша сия».
   — Скажите им что-нибудь,— попросил я, наконец, старушку.
   Она выглянула в окно: «Нишкни! Чего расшумелись? Какой вам русский? Тут дядя просто зашел».
   Но дети не унимались. Вдруг с той стороны, где остановился грузовик, несколько немцев бегом бросились в калитку.
   Я поспешно надел кепку. С места не сдвинулся.
   Короткий топот ног. Дверь распахнулась. На меня направили стволы автоматов. Вслед за солдатами выглянул и вошел молодой сосед из дома напротив, возможно, староста, а за ним — пожилой офицер лет сорока и еще несколько солдат. Комната сразу наполнилась военными.
   — Русский?!— бросился ко мне один, рыжий.
   — Русский,— степенно ответил я, не поднимаясь с табурета. На вид я должен был выглядеть стгрше своих лет, так как еще с ухода на фронт не сбривал усов, чуть отвисавших по сторонам рта.
   — Зольдат?— продолжал рыжий.
   — Не-ет,— протянул я.— Нет. Теперь ко мне приблизился офицер.
   — Папирэ? Докумэнт? Паспорт?— продолжал рыжий.
   Я, не спеша полез за пазуху под пристальным взглядом рыжего и вынул бумагу — бланк с гербовой печатью совхоза «Восход».
   — Да какой же он солдат, не видно что ли?— испуганно вымолвила старушка.
   — Швайг маль! (Помолчи!) —буркнул на нее рыжий.
   Остальные солдаты сгрудились вокруг со скучающими лицами.
   Офицер протянул руку к моей справке. Рыжий подал ему и перевел. Офицер глянул на печать, кивнул, опять вернул рыжему, говорившему по-русски с сильным акцентом. Я почему-то подумал, без всяких оснований, что он финн.
   По выражению лица офицера я понял, что справка удовлетворила его, что вся эта церемония — облава — ему осточертела. Его немного утомленное лицо выражало полнейшее равнодушие.
   Но рыжий не отставал: «Где биль? Где работаль?»
   — В совхозе «Восход» на летних работах, да вот задержался, а сейчас домой иду.
   — Вохин? Куда?
   — В Тосно,— кивнул я. — Я же оттуда.
   Старушка согласно закивала: уж очень ей хотелось, чтобы отстали от меня эти «гости», заполнившие все помещение.
   — Унд вас хает ду да гемахт? (А что ты там делал?) Я вопросительно посмотрел на рыжего.
   — Вас хает ду дорт гебаут? (Что ты там строил?)
   Я опять непонимающе посмотрел на него.
   — Ште ти делаль ф софхозе, што строиль?
   — А-а,— протянул я.— Сарай мы строили, хлев,.. коровник. Офицер сделал нетерпеливое движение: хватит, пора отстать. На мгновение у меня загорелась надежда, что все обойдется. Рыжий, взяв у офицера бумагу, кажется, хотел уже вернуть ее мне, но вдруг задержался, пристально глядя мне в глаза.
   — Не зольдат?
   — Не-ет, конечно.
   — А не фрешь?
   Я хотел было перекреститься в подтверждение правды их слов, но тут рыжий внезапно сорвал с моей головы кепку: волосы отрасти не успели. Я был стриженый.
   Следующим движением он рванул ворот телогрейки — выглянул уголок воротника гимнастерки.
   С поразительным проворством рыжий стремительно нагнулся, ударив меня головой в подбородок, задрал мою штанину: под ней показались обмотки.
   Растерянная старушка едва не плакала: «Что вы?! Оставьте!»— и крестилась.
   Тут и офицер на нее прикрикнул: «Швайген!» (Молчать!).
   — Комиссар?!— впился в меня белесыми глазами рыжий.
   Я отрицательно покачал головой.
   — Партизан! — упрямо возгласил рыжий и «перенес огонь» на растерянную старушку: «Вир верден дыхь ауфхенген, альте хэксе, мит дайнем мэдхен цузамэн! Хает ду бэфэйле дер командатур нихт гелезен!? (Мы повесим тебя, старая ведьма, вместе с твоей девочкой. Разве ты не читала приказы комендатуры?!).
   Рыжий с руганью шагнул к бедной женщине.
   Я понял, что моя песенка спета. Все равно, сейчас или часом позже, они снимут с меня штаны, как рассказывали мне, делали у пленных, чтобы убедиться, что среди них нет евреев, и меня расстреляют. А если это произойдет через день или два, это дела не меняет. Мне было щемяще жаль старушку. А ведь за то, что она накормила незнакомого человека, пусть простого солдата-красноармейца, она, что черным по белому значилось на всех объявлениях комендатур, а они висели чуть не на каждом доме, подлежала расстрелу или повешению.
   Старушка,.. плачущая девочка, прижимавшаяся к ней,.. Стоявший в сторонке староста (лицо его хранило печать суровой беспристрастности, смешанной с тенью злорадства)... Лица солдат — все они походили друг на друга... — Все это мгновенно пронеслось перед моими глазами.
   — Лясэн зи ди альте ин руэ,— четко и громко произнес я.— Зи ист rap нихт шульд: зи хат нихт гевуст дас их зольдат бин. (Оставьте старую в покое. Она вовсе не виновата. Она не знала, что я солдат).
   Если бы в комнате разорвалась граната, она бы меньше ошеломила присутствующих.
   Первым после наступившего оцепенения очнулся офицер:
   — «Вас хабэн зи гезагт?» (Что вы сказали?). Я снова по-немецки повторил сказанное. Рыжий отшатнулся от старушки, с изумлением смотревшей на меня.
   — Ди альте нет гар нихт шульд,— повторил я.

   — Зи шпрехен тадльлез дойч,— поразился офицер. (Вы безукоризненно говорите по-немецки).— Во хабен зи гелернт? (Где вы учились?).
   — Ин дэр шуле унд ин дэр хохшуле. (В школе и в институте) ,
   Конечно, я не обязан был докладывать, что ни в школе, ни в институте у нас овладеть иностранным языком невозможно, исключая факультеты иностранных языков.
   — Вэр зинд зи фон беруф? (Кто вы по профессии?).
   — Шаушпилер. (Артист).
   — Шаушпилер?!—тут все присутствующие уперлись в меня удивленными глазами.
   — Фон во? (Откуда?) — мягко спросил офицер.
   — Аус Ленинград. (Из Ленинграда).
   — Аус Петерсбург?! — повторили офицер и еще кто-то. Вновь начала просыпаться надежда, что как-то моя участь будет смягчена, а там...
   — Ви альт? (Возраст?).
   — Им ярэ нойнцэйн хундерт ахцэйн геборен. (Родился в 1918 году). Я умышленно прибавил себе четыре года, так как мой возраст, мой год рождения,— тысяча девятьсот двадцать второй — не подлежал мобилизации. Первыми мобилизовали мужчин 1904—1918 года.
   — Ван айнгецоген? (Когда мобилизованы?).
   Тут я назвал правильно дату своего вступления в Красную Армию — 4 июля. -Это не играло никакой роли.
   Затем на соответствующие вопросы я ответил, что служил в пехоте, в 237 стрелковой дивизии (она частично оказалась вместе с нами в окружении), что был рядовым стрелком.
   На удивленный вопрос офицера, почему меня, артиста, не использовали по специальности, я ответил, что, вероятно, тут сыграла роль_ моя молодость. А когда идет мобилизация, не всегда до специальности.
   Офицер утвердительно закивал головой, вздохнул: «Криг ист криг». (Война есть война).
   — Коммунист?—вмешался рыжий.
   Я отрицательно мотнул головой.
   — Варум? (Почему?).
   Я пожал плечами: «Цу юнг филяйхт» (может быть, слишком-молод).
   — Комсомоль, — не отставал рыжий.
   Я вздохнул: «Их бйн шаушпилер». (Я артист). Говоря театральным языком, подтекст напрашивался сам собой: разве артисту это обязательно?
   Офицер удовлетворенно кивал головой. Понял. Он спросил, где я был в боях. Я ответил, что под Лугой, а названия сел, возле которых шли бои, не запомнил; уже месяца полтора после контузии пробираюсь домой, к Ленинграду.
   Спрашивать было больше не о чем. Офицер, солдаты и даже староста (видимо, это был он) с некоторым почтением глядели на меня, так свободно говорившего по-немецки.
   Но во время наступившей паузы проклятый рыжий снова придвинулся ко мне». «А не жид?»—в упор спросил он. Я почувствовал, что щеки мои сразу вспыхнули. Мне показалось, Что при моем безукоризненном выговоре такая мысль даже не успела прийти в голову офицеру.
   Тем более «шаушпилер»... Но я уже понял, что здесь первую скрипку играет рыжий и, если я попытаюсь отрицать свое происхождение, его докажут без труда. Я не стал обращаться к рыжему, а посмотрел на офицера:
   — Вэн инэн эрлих цу загэн, майн фатер ист айн дойчер, майне мутер нет юдин. (Если вам сказать честно: мой отец немец, моя мать еврейка).
   Теперь растерялись: как быть с таким метисом (и как только я сразу сумел сообразить подобное?!).
   Офицер тяжело вздохнул: шадэ, шадэ. (Жаль, жаль).
   Рыжий бегло ощупал меня. Впился жадными глазами в наручные часы с золотым циферблатом, память рано умершего отца, и на дедовский серебряный портсигар с монограммой. Денег у меня оказалось рублей восемьдесят. Видимо, потому, что обыск происходил в присутствии офицера, все вещи мне вернули.
   Офицер больше ни о чем не спрашивал, только с сожалением смотрел на меня.
   Я еще раз повторил, что старушка вовсе не знала, кто я, попросил у нее извинения и тут же бегло перевел немцам, что говорил. Офицер закивал головой: «Я, я, вир верден зи ин руэ лясен, зи ист нихт шульд». (Да-да, мы оставим ее в покое, она не виновата).
   — Пошоль,— сказал рыжий.
   К моему удивлению, на лавочке у соседнего дома сидели под охраной еще трое окруженцев в нашей форме. Не зря фрицы наведались в Вороний Остров.
   Загрохотали два грузовика, на которых приехала облава. Теперь они уехали далеко вперед, а мы, уже пленные, топали под конвоем. Нас окружали человек десять. Перегоняя друг друга, и покрикивая, чтоб мы быстрее двигались, они вели нас по проселочной дороге. Я заметил, что в зарослях у кромки леса тоже идут солдаты. Видимо, это объяснялось наступлением темноты.
   Началась депрессия. Уже с простым любопытством я оглядывал конвоиров. До того я видел вблизи лишь трупы вражеских солдат да пленных, когда они, сорвав с себя погоны, грязные, испуганные, или мрачно диковатые, оглядывали наших бойцов в ожидании обещанной им Геббельсом расправы. Для нас они были просто объектом жгучего любопытства. Их угощали, чем могли. Раненых перевязывали раньше, чем своих, кормили лучше, чем нас. Ненависти они, во всяком случае у меня, не вызывали. Помню чувство, овладевшее мной при виде первого убитого немца, фельдфебеля с рыцарским крестом (помню его фамилию: Халле из Рура, по-моему, я разбирал его документы) — жалость: такой молодой... Ему шел двадцать второй год. Стройный блондин и, судя по зольдбуху, уже воевал во Франции.
   На красных петлицах конвоиров серебрились маленькие металлические птички. Одеты все были в знакомые нам серо-зеленые кители в сапогах с маленьким подъемом и широченных наверху под коленом.
   Вместе с конвоирами шагал рыжий. По чину он был не выше остальных, просто немного владел русским языком. Я чувствовал, что неспроста он вертится около меня и, помня, какой жадный взгляд он бросил на мои часы, догадывался, что ему нужна добыча.
   — На, шаушпилер, канет айн вениг шнеллер шрайтен,— услышал я у своего уха его голос. (На, артист, можешь шагать немного быстрее).
   В это время конвоиры оказались сзади и далеко впереди нас.
   — Кароший часики,— продолжал рыжий.
   — Возьмите их, пожалуйста, и отдайте вашему офицеру, а себе — на память обо мне — портсигар,— и я протянул ему вещи.
   Рыжий глянул по сторонам, сунул добычу в карман и побежал вперед.
   Минут через сорок мы достигли большака. Нам приказали лечь на землю и спать. Вокруг поставили часовых. Кто-то подложил плащ-палатку. Мы примостились на ней, прижались друг к другу. Молчали. Рядом попыхивали сигареты постовых, молодых ребят лет двадцати трех-двадцати пяти. Они не были острижены наголо, как мы. Из-под пилоток с маленькими трехцветными кокардами — черно-бело-красными кружочками — выбивались волосы, обычно светлые. Правда, среди солдат встречались и брюнеты, по виду смахивающие на типичных евреев благо носы некоторых отличались не только отменной длиной, но и горбинками. — Арийская раса,— ехидно подумал я,— кто только не принимал участия в ее создании...
   Вслушиваясь в разговоры немцев, я сперва понимал немного: между литературным языком и обиходным у них куда большая разница, чем у нас. Настораживали слова «ари», довольно часто повторяемые.
   «Ну и фанатики,— думал я.— Все толкуют об арийцах». Я еще не знал, что «ари» сокращенно называют артиллерию, а «штукас» — пикирующие бомбардировщики.
   Рыжий не показывался. Он ушел вслед за офицером куда-то к окраине поселка.
   В полусотне шагов от нас шумел большак, «ди рольбан». Непрерывным потоком двигались машины, обозы, пехотные соединения на велосипедах. Над дорогой, широко расставив шасси, проплывал «Фюзлер-шторьх», самолет, похожий на аиста. Время от времени пролетали с грохотом огромные брюхатые «Юнкерсы».
   В нескольких десятках метров от шоссе стояли скорострельные зенитные пушки.
   Мы лежали у самой кромки леса.
   Когда окончательно стемнело, шоссе перешло на ночной темп и уже не сплошным потоком покатились по нему машины и повозки.
   — А что если?..
   Все мы, пленные, были слабы и часто должны были справлять нужду. Я примерно знал, куда идти, чтобы вернуться к Вороньему Острову и направиться к другим деревням в глубокий тыл, где меньше немцев. Главное — уйти из-под конвоя. Мне казалось, что больше уже не попадусь никогда.
   Я приподнялся, будто со сна, огляделся, подошел к часовым, они стояли по двое невдалеке от нас, и попросил разрешения справить нужду.
   — Мах хир (делай здесь),— ответил один, видно, старший.
   Я объяснил, что нужда не маленькая... Часовые перекинулись двумя-тремя фразами и один из них кивнул в сторону кустов— «лез» (давай). При этом он взял карабин наперевес, чуть не касаясь стволом моей спины. Я побрел к лесу. Зашел за куст. Конвоир и тут последовал за мной. Пришлось, пользуясь знанием языка, попросить его стать хотя бы с другой стороны куста. Конвоир отошел подальше.
   С бьющимся сердцем я завернул за еще один куст, затем — за третий, четвертый — и увидел за ним часового. Он спокойно направил на меня винтовку.
   — Вартен зи айн вениг. (Погодите немного),— попросил я.— Их вэрде хир (я буду здесь), их виль хир (я хочу здесь)...
   — Цурюк! (Назад!) —коротко кинул немец, указывая дулом на куст, из-за которого я появился.
   Пришлось присесть за кустом между двумя часовыми и, посидев там «для приличия» с минуту, вернуться к товарищам. Оставшиеся с ними конвоиры уже ругались из-за долгого отсутствия. Я убедился, что убежать не так-то просто.
   Солдат, сопровождавший меня, успокоил своих товарищей и заодно завязал со мной разговор, в который вступили и его приятели. Замечу: сперва враги показались мне довольно культурными людьми: все они владели «иностранным», немецким языком... Они относились к частям «флак» (зенитчики). Они охотно объяснили, что «штукас» — это пикирующие бомбардировщики, которые обрушивались на нас под Лугой, Косицкой, в боях у переправы. Мне не спалось и к утру я уже знал столько, сколько бы мне не дал ни один полевой военный справочник. При допросах пленных, когда мне случалось переводить, вопросы не касались зенитных частей и пикировщиков, а вертелись вокруг «штиммунг» (настроения), вооружения пехотных частей, снабжения горючим, боеприпасами и продовольствием. Нас упорно убеждали, что у противника не хватает ни горючего, ни снарядов, что солдаты вермахта голодные. Увы, даже из допросов пленных я знал, что это неправда. Когда под хутором Холминым мы разгромили немецкий батальон и захватили множество трофеев, то убедились, что вражеские солдаты обеспечены едой лучше нас. Захваченные «энзе» утоляли наш голод еще не один день.
   Из разговоров с немцами я выяснил, что они ждут падения Москвы и Ленинграда. Киев взят уже около месяца тому назад. Мне не верилось, но немцы клялись, что это правда. Мысль о том, что быстрое продвижение врагов стало возможным благодаря предательству на самых высоких уровнях, не оставляла меня.

6. ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС. ВОСПОМИНАНИЕ О ЯКИРЕ

   Летом известие о назначении Сталина верховным главнокомандующим мы восприняли как нечто должное: думалось, кончится беспорядок со снабжением, с отсутствием самолетов, со всякой бестолковщиной, которой всегда хватало в нашей жизни не только на фронте. Я сомневался в полководческих способностях Сталина. Но ведь его окружали опытные военачальники. Думалось мне и о тех, кого не стало... Не верилось, что Якир, Егоров, Блюхер, Тухачевский, Путна, Корк, Эйдеман и другие военные — враги народа. Помню, как мы пионерами, приветствовали в Киеве прославленных героев гражданской войны. Мы стояли в первом ряду на Крещатике. После каких-то маневров или переговоров по нему медленно проезжали в открытых машинах наши кумиры. Встали, широко улыбаясь и приветствуя нас, Буденный, Ворошилов,— люди, в которых мы были влюблены, за каждого из которых без раздумья отдали бы жизнь. Запомнилась мягкая, чуть грустная улыбка Якира, командующего Киевским военным округом. Через год или два после того Якир заходил к нам. Профессор Губергриц, его личный врач, счел нужным посоветоваться о здоровье Ионы Эммануиловича с моим дядей, химиком-бактериологом. К нему обращались многие, в том числе академик Збарский, хранитель тела В. И. Ленина. Дядя заведовал кафедрой микробиологии во втором мединституте, заведовал сывороточным отделением бактериологического института, вел научную работу и дома имел частную химико-бактериологическую лабораторию. Естественно, когда требовался точнейший ответ на анализ, обращались не в государственные поликлиники, а к частным специалистам. Они более ответственно с подлинным знанием дела отвечали за результат исследования. Так была у нас и Эва Бандровска-Турска, знаменитая польская певица, гастролировавшая в Киеве, и другие интересные люди.
   Помню: дядя Борис заметил, что может прийти к Якиру и на дому взять анализ. Но Якир сказал, что не вправе затруднять профессора и просит сообщить, когда моему старику будет удобно его принять.
   По-моему, на следующий день после этого разговора возле дома остановилась широкая открытая машина. В ней остались шофер и адъютант, а из машины вышли Губергриц и Якир. Последний чуть прихрамывал. Зная о предстоящем визите, я дежурил в скверике перед домом. Когда Якир и Губергриц скрылись в подъезде, я помчался во двор, через черный ход вошел в квартиру и, услышав в приемной шаги (дядя на назначенное время отложил прием) с бьющимся сердцем отворил дверь в прихожую. Якир уже надевал плащ, о чем-то переговариваясь с дядей. Увидя меня командующий спросил: «Ваш сын?» Дядя, как обычно, ответил: «Племянник, сын покойного брата». Якир спросил как меня зовут, еще что-то насчет учебы. Узнав, что я учусь хорошо, а тогда это соответствовало действительности, математика в первых классах еще не вытравила любви к школе, Якир вздохнул: «А мой ленится». Прощаясь очень душевно, он и мне пожал руку и я был на седьмом небе. Запомнились изумительной красоты глаза Якира, медовые или пчелиные. Не мог я поверить, что он враг народа, шпион, изменник... Но... вслух об этом говорить не следовало. Как и все мое поколение, я с детства знал, что можно говорить, о чем нельзя...
   Егорова я не видел. Но профессор Левин, когда ему пришлось трудно (он еще тогда не был профессором), знаю из разговоров взрослых, ездил в Москву к Егорову. Тот до революции прятался от царских шпиков у Левиных. И Егоров помог. А теперь, оказывалось, он тоже враг народа... Но он не проходил по делу Тухачевского-Якира. А сын Путны учился со мной в одном классе (сын Котовского — на класс младше). Жил Путна рядом с цирком. Мы бывали у сына Путны. Носил он широкие штаны типа галифе, приспособленные для верховой езды. Импортные. Учился он плохо, но как товарищ был добр, не обижал слабых, держался спокойно с достоинством, несмотря на плохие отметки. Перед очередной переменой места жительства — Путну, как всех военных, перебрасывали с одного конца страны в другой,— сын пригласил нас и всем раздал на память свои книги. Об отце-Путне я ничего не мог сказать. Видел его один-два раза — и то мельком. А Путна тоже оказался в том страшном списке...
   Не верил я ни в измену военных, ни во всякие «вредительские процессы». Но наступила война, самая справедливая, и в ней Советская власть и Сталин противостояли еще невиданному мракобесию.
   Я читал в дедовской библиотеке «Азбуку антисемитизма», юдофобские книги Шмакова, материалы дела Бейлиса. Дядя Борис рассказывал мне о погромах. Я понимал, что Советская власть дала евреям великое равноправие, что я учусь в Театральном институте, благодаря победе Великого Октября, а Валька дружит со мной, как и другие русские девушки и юноши, как друг с другом,— короче, все мы — одна семья. И в этой войне еврею нельзя отсиживаться по тылам: его священный долг защищать Советскую родину. Она — его жизнь, его существование — все. В готовности отдать жизнь за Россию, за русский народ я защищаю и Вальку, и других русских девушек и моих родных.
   Наш взвод, составленный из студентов театрального института, представлял соцветие народов — русские, украинцы, белорусы, евреи, хакасы, якуты... Какая тут могла быть национальная рознь?
   И все это было позади. На родной земле я оказался во власти чужих законов и порядков, чужих понятий и целей.
   Странно выглядели конвоиры в погонах. Мы считали их пережитком дореволюционного прошлого. На воткнутых палках с указателями красовались пестрые аляповатые рисунки — когтистая пятерня, олень, тигр... Такие же знаки я увидел на машинах. Оказалось, каждая дивизия имела свой знак, вроде герба «Хватай — дивизия» («грайф-дивизион» — с когтистой пятерней), «Оленья — дивизия» и так далее. Целая геральдика.
   Появился ефрейтор с двумя нашими винтовками. Потащил в сторону сарая и швырнул в него. Что-то загромыхало. Верно, там лежала груда таких же винтовок. Часовой выругался: чего швыряешь.
   Кстати, когда меня захватили в плен, никто даже не поинтересовался, есть ли у меня оружие и где оно...
   — Цум лёйтнант! (К лейтенанту),— прибежавший солдат махнул рукой и пристроился позади меня, держа руку на кобуре. Пистолеты они носили с левой стороны.— Шнель! (Быстро).
   Он привел меня к маленькому домику за сараем, в котором складывали трофейные винтовки.
   У крылечка стоял солдат в серо-белой одежде (в таких я стрелял несколько дней тому назад) и ваксил длинные черные сапоги.
   — Денщик,— догадался я.
   Конвоир подвел меня к нему: «Цум альтен». (К старому. Так немцы называли своих командиров, не взирая на их возраст: раз по чину старший, значит, «старый»).
   Денщик еще немного повозил щеткой по голенищам, взял сапоги и скрылся в дверях.
   Через минуту он появился: «Херайн!» (Входите).
   В комнатке стояло нечто вроде наскоро сколоченной кровати с соломенным матрацем, покрытым шерстяным одеялом. Рядом — стол на ножках крест-накрест. У стенки — длинная скамейка, в углу тумбочка, возле нее табурет. На нем большой эмалированный таз с мыльной водой. Очевидно, офицер недавно встал. На гвозде над кроватью висел его китель. Сам он был в галифе. Широкие подтяжки двумя темными полосками спускались с плеч к поясу. Когда я вошел, он как-то странно скривился, словно у него болел живот, и придвинув скамейку к столу, сел.
   При входе я не отдал честь (не умел еще), а просто стал как по команде «Смирно». Офицер не обратил на это внимания. Махнул рукой около ушей «хайль!».
   — Вы просили передать мне свои часы?
   — Так точно.
   — Почему?
   — А зачем они мне? Моя песенка спета. Пусть же они достанутся тому, кто честно взял меня в плен. Офицер помолчал, раздумывая.
   — Война есть война,— вздохнул он.
   — Конечно.
   Он опять уставился на меня: «Сколько вам лет?» ;
   — Двадцать три (на самом деле было девятнадцать).
   — Вы превосходно владеете немецким языком.
   — Французским тоже и английским. :л
   — А ваш родной язык?
   — Русский, конечно.
   — Почему вы сказали, что вы еврейского происхождения?
   — Часом раньше, часом позже — все равно бы узнали.— Я сделал жест, поясняющий, что в детстве перенес ритуальную операцию. (И надо же было: раввину не доверили родители-атеисты, сделал хирург. Но сделал. А зачем?..).
   — А-а, — досадливо протянул офицер, — вэр вирд да нахкукен? Зи зинд гар нихт эйнлих. Заген зи бэссер кайнен. Хабен зи фэрштандэн? Хайль! (А-а, кто там будет смотреть. Вы совсем не похожи. Никому не говорите. Поняли? Хайль!).— Аудиенция закончилась.
   — Ауфвидерзэен. (До свидания).
   Он кивнул. Я вышел. Конвоир отвел меня к остальным пленным. Через несколько минут нас повели по обочине шоссе в направлении дорожного указателя, на котором стояло «Льюбан» (Любань).


* * *

   Мимо струился поток машин. Над головами гудели низко летящие самолеты. Справа и слева от дороги стояли грузовые, легковые, санитарные машины, тягачи. Кругом хлопотали люди в серо-зеленых шинелях или кителях. Неужели эта лавина техники и людей хлынет на Невский проспект, на Литейный?! Нет! Конечно, предательства много: ведь только предатели могли покинуть столько частей в окружении? Да и вообще довести столько войск до окружения. Неужели найдутся предатели среди тех, кто возглавляет оборону Ленинграда и откроют его врагу?
   А справа от шоссе в желто-серых шинелях работали немцы — строители, «Организацион Тодт». Они закончили перешивку нашей широкой железнодорожной колеи на более узкую немецкую. И казалась вся эта масса людей чем-то механическим, будто одной огромной машиной.
   Но могли же мы отбивать их атаки! От Сольное и Уторгоши сумели наши в десятых числах июля отбросить фашистов километров на семьдесят, если не больше. Тогда отличилась краснознаменная семидесятая дивизия. Но почему не развили успех? 23 июля стоявшая перед нами в хорошо укрытых и оборудованных позициях дивизия возле железнодорожного разъезда Кчеры вдруг в панике побежала. Немцы полторы недели не заниали этот лес с его выгодными позициями и готовыми дзотами и наблюдательными пунктами. Не верили, что без боя могут уступить... Паникеры.
   Внезапно конвоиры приказали нам отойти в сторону на шесть шагов и остановиться.
   По шоссе двигалась длинная колонна пленных. Они шли по три в ряд, грязные, хмурые, истощенные. Их было человек пятьсот. Конвоировали колонну несколько немцев.
   Колонна прошла мимо нас. Никто не смотрел по сторонам. Ни с кем мои глаза не встретились. А вдруг среди них окажется кто из нашей роты и окликнет меня? А я-то назвался Александром, Сашкой... Сразу можно выдать себя. Если в плену встречусь с Генкой, и он не успеет назвать меня по имени, будет легче. И вместе убежим. Генка Некрасов — друг, ему можно довериться. Можно и Сереже Николаеву и любому из хакасов нашего взвода. Но ни одного знакомого лица в проходящей колонне не заметил.
   Я стал приучать себя к тому, что меня зовут Сашей. Мысленно, окликал себя настоящим именем и следил за тем, чтобы не реагировать: зовут не меня...
   Наконец, мы вошли в Любань. Неподалеку от первых полуразрушенных домов возле шоссе стояли две наши трехдюймовки, третья валялась чуть поодаль колесами вверх. Возле нее зияла широкая воронка от бомбы.
   — Штукас,— самодовольно кивнул конвоир.
   Жители навстречу не попадались, а поселок тянулся и тянулся. Наконец, возле одноэтажных домиков стали изредка появляться бедно одетые женщины. Почему-то все пожилые.
   Примерно посредине поселка чуть в сторонке от шоссе мы увидели низкий забор. Он ограждал довольно большой квадрат. Внутри его шевелилась беспокойная серая масса. Это был пересыльный лагерь военнопленных.
   Внутри этого квадрата яблоку было негде упасть, как на знаменитой базарной толкучке, где впритык друг к другу и продают, и покупают, и обворовывают.
   Нас остановили у подобия ворот, более напоминавших широкую калитку. Возле них стояла маленькая будка.
   Заспанный немец равнодушно оглядел нас и, заметив, что я в фуфайке, спросил:
— А это что за штатский?
   Конвоир пояснил, что это солдат тоже.
   Немец причмокнул губами, прогундосил что-то неразборчивое, отворил калитку, махнул рукой: «Херайн!» (Заходите!).

7. ПОД НЕБОМ ЛЮБАНИ, МИННОЕ ПОЛЕ

   Мы влились в колышущееся людское озеро. Нас сразу окружили пленные, стали выспрашивать, кто из какой части, где и когда попал. Наша четверка оказалась самая «свежая». Многие мерзнут здесь под открытым небом уже больше недели, а то и две. Все ждут отправки в Германию. Там, обещают немцы, их пристроят у бауэров (крестьян), будут хорошо кормить, хорошо содержать. А здесь хлеба вовсе не дают. Кормежка страшная. Немцы не успевают подвозить провиант для себя, не то что для пленных.
   Оглядевшись, я заметил, что внутри толкучки можно походить, даже при желании прилечь, правда, в грязь или в лужу, но можно... А самое милое дело, когда зябнут ноги, топтаться на месте. Так делают все. Топчись и ты...
   Иногда калитка отворялась и в этот кораль вливалась вернувшаяся с работы колонна пленных; иногда к забору подходили конвойные, окликали уже знакомых красноармейцев и уводили на работу.
   В загоне этом дымило несколько костров. Нос ловил запах печеного картофеля. Посреди толкучки шел бойкий обмен. Меняли кирзовые сапоги на ботинки с добавлением махорки или жмыха, портянки на ножичек и так далее.
   Некоторые торговали шинелями, касками (они служили вместо котелков для баланды), сапогами. Пленный в комсоставской шинели продавал солдатскую, хотел получить за нее две буханки хлеба или банку мясных консервов. Я располагал несколькими пачками махорки и десятком печеных картофелин. К моему удивлению «продавец» охотно уступил шинель за эту цену. Махорка была также большим дефицитом в лагере.
   Я тут же нарядился в шинель и теперь уже ничем не отличался от остальной массы. Достал из вещмешка свою пилотку.
   Благодаря тому, что она лежала среди засохших Валькиных цветов, рыжий ее не нащупал. Незаметно снял я с пилотки звездочку и спрятал в подкладе своего ватника. И еще одну вещь я там спрятал и до последних минут сохранил — маленький круглый значок, как пуговица, с двумя профилями посередине, Ленина и Сталина.
   Дико... Сутки тому назад еще был свободным, а теперь — бесправный пленный. Да еще какой! Кому-то покажется, что ты похож на еврея — и все: расстреляют — и никто не удивится. Просто пленный имеет шанс остаться живым, несмотря на голод, издевательства, холод, бестолковую непосильную работу. А ты, то есть я — нет. У меня шансов ни на что нет.
   Почему овладевает тобой проклятая покорность? Неужели под влиянием остальных? Стараешься быть незаметным, растворенным в грязно-серой массе измятых шинелей.
   Повели на работу — расчищать дворы сгоревших домиков. Здесь предполагают строить новые, для офицеров.
   Как непривычно звучит: «Герр официр, repp унтер-официр»... (Герр— господин). Какие широченные голенища у немецких солдатских сапог! Неуклюжие. А подъем малюсенький... Этот подъем спас меня: в лесном бою с убитых немцев стаскивали сапоги. Мне тоже надоели тяжелые, задубевшие ботинки и обмотки. Примерял. Ни одни сапоги, даже сорок четвертого размера, не лезли. Все из-за подъема. Большой. Русский подъем. Но, не бывать бы счастью, да несчастье помогло: захватили бы в трофейных сапогах — прикончили б на месте, не спрашивая ничего...
   А сами, смотришь, наши карманные часы носят, наши комсоставские хромовые сапоги...
   Слухи ползут самые невероятные. Почему-то немцы считают своим другом... Молотова. Он, дескать, со Сталиным поругался, хочет немедленно мир заключать, отдать Гитлеру все, что тот требует. А Сталин — против. Так поругались, что Сталин Молотова «по морде ударил».
   Когда нас выводили, к забору подъехала наша трехтонка из нее через борт чуть не на головы спустили несколько корзин полусгнившего картофеля. Пленные ринулись к нему, но откуда ни возьмись появилось несколько дюжих красноармейцев, поваров, растолкали товарищей, подхватили корзины, побежали с ними в дальний угол загона, где находилась кухня — Два или три больших котла из русской деревенской бани, установленные на кирпичах. Немцы с грузовика что-то рявкнули и уехали.
   Пленный повар передал, что немцы Москву взяли, сам слышал от них. Развесили уши, толкуют: «Войне конец».
   Неужели такова сила предательства?
   Таскаем обгоревшие бревна. Пленный, силач огромного роста, несет один балку, которую еле-еле поднимаем мы вчетвером. Немец похрюкивает «Гут, гут». (Хорошо, хорошо). Силач и нам предлагает поживее двигаться: тошно смотреть.
   Ты что — для себя работаешь?—спрашивают его.
   Силача природа умом, видать, не наградила. Ответить он не может. Сердится. «Вот,— говорит,— отправят в Германию, там у бауэра буду жить хорошо».
   Один из попавших в плен со мной, подмигивает: «Во — дает! А ты как думаешь?» — поворачивается ко мне.
   — Не знаю. Только в Германии у бауэров, думаю, уже все места заняты. Там и французы, и поляки, и все, кто раньше нас в плен попали.
   — Лес! Лес! (Давай! Давай!) — покрикивает конвоир.
   До чего тяжеленные балки!.. Проходит офицер. Смотрит на нас. Мы в это время несем огромное бревно. Ноги подламываются. А до места у забора, где должны его опустить, еще шагов пятьдесят. Непомерная тяжесть вдавливается в плечо. Ломит затылок. Офицер смотрит на меня. Говорит конвоиру: «Айн типиш руссишес штурэс гезихт. (Типично русское тупое лицо). Слава Богу! Русское. Слышу, офицер беседует с конвоирами о преимуществах германской расы. Легко говорить: пока они хозяйничают. Хозяин всегда умнее холопа...
   Наконец, бревно опущено на землю. Даже не верится,
   — Шнель, шнель! — торопит немец. Офицер удаляется.
   — Послушай,— обращается ко мне солдатик, взятый в плен со мной в Вороньем Острове, — скажи ему, ты же умеешь, пусть даст дух перевести. Сил нет больше.
   Я не хочу вступать в разговоры с немцами, боюсь неприятных вопросов. Меня устраивает «айн типиш руссишес штурэс гезихт»...
   Но солдатик приближается к конвоиру и указывает на меня: «Пусть он тебе дойч скажет». (По-немецки).
   Конвоир глазеет на меня: «Фольксдойчер». (Русский немец)?
   — Руссэ.
   — Официр?
   — Зольдат.
   Конвоир кивает на солдатика: «Вас виль ар заген?» (Что он хочет сказать?).
   — Эр виль зи биттен унс айн вениг раст цу гебен». (Он хочет вас попросить дать нам немного отдохнуть).
   Конвоир озирается. Офицера не видно. Другие немцы по углам двора равнодушно следят, лишь бы кто из пленных не вышел за пределы остатков ограды.
   Конвоир подзывает другого немца. У того на погончиках серебряная окантовка: унтер-офицер. О чем-то шепчутся,
   — Боллен зи раст хабен? (Вы хотите отдохнуть?) —обращается унтер-офицер ко мне.
   — Я (Да).
   — Шпрехен зи дойч? (Вы говорите по-немецки).
   — Я, айн вениг. (Да, немного).
   — Фон во бист ду? (Откуда ты?).
   — Аус Ленинград. (Из Ленинграда).
   — Унд во хает ду дойч гелернт? (И где ты учился немецкому?). (Охота мне объяснять, что я сын профессора и учил дома).
   — Ин дер шуле унд ин дер хохшуле. (В школе и в институте) .
   — Ду хает айне фабельхафте аусшпрахе». (У тебя баснословный выговор). Раухст ду? (Ты куришь?).
   Унтер-офицер кивает: можно отдыхать. Достает сигареты. Протягивает мне коробочку.
   — Данкешён. (Спасибо).
   — Ду браухст нихт арбайтен вайль ду зо файн дойч шприхет,— говорит унтер. (Ты не должен работать, потому что так хорошо говоришь по-немецки).
   Я от такой милости отказываюсь, но об отдыхе для всех прошу. Теперь мы отдыхаем довольно часто. Великан силач хмуро поглядывает в мою сторону: не он в центре внимания «господ».
   Унтера и конвоиров подмывает меня расспросить поподробнее. Но заметно, они побаиваются и друг друга и, главное, проходящих или проезжающих по шоссе мимо нас офицеров.
   Все же «в обмен» на то, что я «шаушпилер» (артист) и мне Двадцать три года удается узнать, что до Москвы еще они не дошли. Унтер полагает, что Москва падет даже раньше, чем Ленинград. (Ага, значит, у самого Питера сумели организовать отпор!).
   Таская очередное бревно, передаю пристроившемуся рядом солдатику, что и Москву и Ленинград не взяли и вроде бы их наступление застопорилось... Хоть бы так!..
   Подъезжает маленькая железная машина. Унтер и конвоиры втягиваются по команде смирно; смешно оттопыривают локти, прижимают ладони «по швам» и становятся похожими на старинные самовары.
   Офицер что-то указывает немцам. Те кивают: «Яволь». (Тан-точно). Нас выстраивают и ведут «на обед».
   «Столовой» является... поле. Здесь не успели убрать турнепс, кормовую свеклу для скота, и мы можем «подкрепиться», хотя, безусловно, до нас здесь уже «паслись» другие пленные, мы их видели издали.
   Унтер объясняет, что так как «дер нахшуб» (подвоз), не успевает, продуктов для нас не получено, и мы можем утолять голод здесь, на поле. А вечером что-нибудь сообразят (бывалый пленный, пожилой, небритый, тяжело вздыхает: который день «соображают»?..).
   Земля приморожена. Мы вытягиваем, вырываем из земли огромные турнепсины. Обмываем их в придорожных лужах от налипшей грязи; имеющимися у немногих перочинными ножиками или железками обчищаем и жадно вгрызаемся в горькую холодную массу плода. С собой брать не разрешается: надо оставлять на завтра, себе и другим.
   После «обеда» конвоиров сменяют. Нас ведут по шоссе. На нем — многочисленные воронки, наспех засыпанные землей и гравием.
   Машины идут потоком. «Дэр нахшуб рольт», — говорит конвоир, кивая вслед колонне гигантских грузовиков. («Снабжение катится»).
   Вдруг затрещали выстрелы. Разноцветными гирляндами понеслись к небу трассирующие пули и снаряды. Там появилась. тройка наших ястребков, «чаек». Родные! Они пронеслись над шоссе и скрылись. Но как полегчало на душе!
   Нас разделили на несколько групп, каждой отвели участок шоссе. Конвоиры указывают на воронки и на лежащие рядом кучи гравия: засыпать, разравнивать. У обочины лежат лопаты.
   Проезжающие машины обдают грязью и, вылетающими из под колес камушками.
   Вскоре появляются наши утренние конвоиры с тем же унтером. С ним рядом еще один унтер, очень толстый.
   «Типичный немец», — думаю я. Его полнота меня успокаивает. Помню в «Юлии Цезаре» у Шекспира: «Опасны худые люди». Хотя эта реплика Цезаря не аксиома, но толстяк действительно производит впечатление добродушного человека.
   Он отзывает меня в сторону, дает сигарету, засыпает обычными вопросами. Охает: «Дер криг ист шайсе. (Война — говно),— и кивает,— продолжай работу». Я берусь за лопату,, предварительно поделившись сигаретой с соседом. Вдруг!..
   Очнулся я на обочине. Надо мной склонились товарищи и немец конвоир. Толстый унтер рядом отчаянно ругался.
   Из кабины огромного «Элькаве» (грузовика) вылез немец-шофер. В ответ на ругань унтера он отрезал: «Вас ист лес? (В чем дело?) «Хаб дир айнен руссен умгекипт». (Опрокинул тебе одного русского),— и выругался.
   Унтер в долгу не остался, но добавил: «Абер дер керль шприхт перфект дойч». (Но парень превосходно говорит по-немецки).
   Шофера будто подменили. Он подошел ко мне, наклонился: «Ду шприхст дойч? (Ты говоришь по-немецки). Я кивнул головой.
   — Ах ду армер хунд (ах ты бедный пес), — неожиданно мягко выдохнул шофер.— Тут вэй (болит)?
   — Айн вэниг. (Немного).
   Два-три вопроса и ответа — водитель развел руками: «Шадэ, шадэ (Жаль, жаль),— шофер покачал головой и почесал затылок, что-то соображая.— Зо айн шайс криг (такая говно — война). Их хаб дох rap нихт гедахт дас ду зо файн дойч шприхст (я же вовсе не думал, что ты так хорошо говоришь по-немецки). Их фаре. Зэе: да штэен ди руссэн. А! Вэр вайе вас фюр лейте?.. (Я еду. Вижу: стоят русские. А! Кто знает — что за люди?). Варт маль! (Погоди!), — он метнулся к кабине и через несколько секунд вернулся со свертком с бутербродами и начатой пачкой сигарет: «Ним! (Возьми). Дер криг ист шайсе. (Война — говно). Хаб дох гар нихт гевуст дас ду зо файн дойч шприхст». (Я же вовсе не знал, что ты так хорошо говоришь по-немецки).
   — Унд хэт их нихт зо файн дойч гешпрехэн да конте ман мнх умкиппен? (А если б я не говорил так хорошо по-немецки, значит, можно меня опрокинуть, переехать?), — слабо улыбнулся я.
   — Зай дох нихт бёзе,— ухмыльнулся примирительно водитель.— Эс гейт алее форбай! Дер криг ист шайсе. Альзо! (Не сердись. Все проходит мимо. Война — говно. Итак!),— и уехал.
   Из-за контузии я не дослышивал на левое ухо и потому не расслышал предостерегающего окрика конвоира. Другие успели метнуться в сторону, а меня, вернее, мою шинель он задел крылом. Я отделался ушибами колена и головы.
   Толстый унтер тоже угостил меня сигаретами. Всю добычу мы разделили по-братски. Особенно вкусными оказались два маленьких бутерброда. Каждый откусил по кусочечку. Хлеба нам вовсе не давали. А тут, хоть немецкий, но все же хлеб.
   В кювете лежали в нескольких шагах друг от друга три наших бронемашины. Нам приказали оттащить их еще немного в сторону. Но это оказалось нам не по силам. Унтеры махнули рукой. В кабине каждой машины на сгоревшем сиденье высилась черная обугленная фигурка водителя с протянутыми к рулю угольками предплечий. Руки дочиста сгорели, как и ноги. Каждый — на своем месте. Сгоревшие обрубки рук — к штурвалу. Мы попросили разрешения закопать останки сгоревших. Разрешили. Но торопили, и глубоко зарыть не успели.
   Внезапно подъехал мотоцикл. Сидевший в нем офицер стал что-то возбужденно объяснять конвоирам. Те только щелкали каблуками и отвечали свое «яволь». Офицер указывал вперед и вправо. После очередного «яволь» конвоиры построили нас и погнали в сторону, указанную офицером, помчавшимся дальше к следующей партии пленных, занятых на дороге.
   Нас пригнали к довольно большой опушке. В нескольких шагах от дороги на равном расстоянии друг от друга стояли немцы с карабинами и автоматами. Когда мы приблизились, приказали перейти через канаву и выстроиться. То же велели следующей партии пленных.
   Подъехал мотоцикл с уже виденным нами офицером. Вскоре пригнали еще пленных. Всего набралось нас человек четыреста-пятьсот.
   Мелкий снег смешивался с дождем. У самого леса серебрилось припорошенное поле. Подъехали грузовая машина и легковушка. Из первой высыпали солдаты, из второй — три офицера. Они поднялись на маленький холмик обочины, оглянули опушку, что-то крикнули. Нас всех построили в один ряд, приказали повернуться лицом к лесу, спиной к дороге. Ничего не понимая, мы исполнили приказание, повернулись кругом и тупо уставились в простиравшееся у наших ног пространство.
   — Расстрел... Сейчас расстреливать будут,— пронеслось шорохом по рядам. Справа треснул выстрел: кто-то с краю метнулся, видно, в сторону. Пристрелили сразу.
   Мы стояли, не решаясь повернуть голову в сторону выстрела или оглянуться, но всем существом чувствуя за спиной уставленные в нас дула винтовок и автоматов.
   Сбоку вынырнул унтер-офицер:
   — Ахтунг! (Внимание!). Ви все дольжен герадеаус (прямо) (он указал по направлению к лесу) марширен туда (снова жест в сторону леса). Абэр (но) нихт (не) бежаль! Зонст (иначе)— пиф-паф! Альзо (итак), шлюшайти команде! Герадеаус алле дортхин: все туда, унд алле — цурюк (и все) видэр цурюк (снова назад). Марширен туда унд цурюк: назад,— вспомнил он, смешивая русские и немецкие слова.
   Огромная шеренга двинулась медленно, нерешительно неровной серой линией.
   — Шнель, шнель! (Быстро, быстро!) — подгоняли шедшие сзади солдаты. Снова с краю грянул выстрел: кто-то нарушил строй или метнулся в сторону.
   Мы двигались, подгоняемые окриками, выстрелами над головами, а иногда и толчками сзади.
   — Минное поле,— шепнул кто-то.— Проверяют.
   От этого известия, а оно показалось правдоподобным и все-таки более гуманным, чем расстрел ни с того, ни с сего, чуть успокоились. Мы же не евреи и не комиссары, не политруки, чтобы нас всех расстреливать (к тому времени уже все знали, кто подлежит истреблению).
   Слева снова выстрелили. На этот раз недалеко. Пленный упал, неловко подвернув ногу. Мы продолжали путь. Опушка тянулась бесконечно. А была она всего шагов двести в глубину и шагов четыреста вширь. Что на ней могло быть стратегического, что понадобилось минирование?.. Вероятно, какая-нибудь случайная мина. А может быть, кто из немцев напоролся здесь на нашу чуткую мину к ротному миномету, завалявшуюся в траве, и поднял тревогу?.. Во всяком случае, опушку назвали минным полем и решили обезвредить. Саперов беспокоить не стоило, когда под рукой пленные...
   Не могу описать, что было в душе, когда вместе с другими товарищами по несчастью я шагал по проклятой опушке, пытаясь делать шаги чуть-чуть короче и в то же время боясь, что вдруг отстану и получу пулю в затылок, как получили некоторые. Вероятно, другие тоже пытались, как я, делать шаги чуть короче. Все глаза были устремлены вперед, напряженно всматривались в пространство на несколько шагов и под ноги: вдруг выглянет подозрительный кусочек провода или что-либо похожее на мину?..
   Была мысль: «Пусть взорвет, только сразу так, чтоб не могли разобрать, чтоб никто не узнал, кто я, не успел опозорить и поиздеваться. Рано или поздно, все равно узнают, докопаются. Еще и свои «помогут»: вон, с кем поделюсь, те со мной друзья, а те, кому не достается,.. Не могу же я двумя бутербродами угостить больше десяти человек — и то каждому достается, как и мне самому, кусочек меньше спичечного коробка.
   А вижу я, есть такие, что уже с завистью и подозрением поглядывают на меня, пытаются выведать, кто я, да откуда, да почему языком владею, да кто мои родители?.. С нашими опаснее и труднее объясняться, чем с немцами. Хорошо, что недавно, говорят, один пленный донес на другого, что тот еврей. Проверили, а тот не обрезан, не жид значит.

 

1   2   3   4   5   6   7   8   9  10

вернуться