ПРОЗА/АЛЕКСАНДР КЛЕЙН/ДИТЯ СМЕРТИ


© www.pechora-portal.ru, 2002-2006 г.г.
© Этот текст форматирован в HTML - www.pechora-portal.ru, 2006 г.
Исправление, адаптация, web-оформление - Игорь Дементьев, 2006 г.
 
 
 
АЛЕКСАНДР КЛЕЙН
ДИТЯ СМЕРТИ
невыдуманный роман
 

1   2   3   4   5   6   7   8   9  10

 

   Она соскочила с велосипеда возле лейтенанта и попыталась на невероятном «школьном» немецком заговорить с ним. Он кивнул на меня.
   — Говорите, пожалуйста, я все переведу,— сказал я и в ответ на вопросительный взгляд лейтенанта перевел сказанное.
   Тоня Дорофеева, так звали девушку, ехала в Гатчину. Она просила лейтенанта похлопотать, чтобы ее отца выпустили из тюрьмы.
   Я все точно перевел, не совсем понимая, в чем дело.
   Тоня пояснила: неделю тому назад за отказ от работы ее отца, тракториста Павла Николаевича, по приказу лейтенанта полиция арестовала и увезла в Гатчину. (Так вот, оказывается, каков этот господин!..)
   — Но он же плохо себя чувствовал,— просила девушка.
   — Ваш отец отказался работать для немецкого вермахта.— Пояснил лейтенант.— Безнаказанным это оставаться не может. Что я могу сделать теперь?
   — Он действительно был болен. Он не нарочно,— упрашивала девушка.— Что же нам делать? Как быть? Мама в положении, брат маленький. Живем мы в чужом доме, наш сгорел, когда тут проходил фронт. Отец у нас — вся надежда,— и она смотрела печальными голубыми глазами на немца.— Я знаю от вас зависит все. Вы, если захотите, все можете.
   Я переводил в точности выражения Тони и еще подчеркнул, «если захотите, все можете». Последнее — признание его могущества — явно польстило немцу. Он крякнул и почесал лысину над лбом.
   Девушка продолжала убеждать выпустить ее отца, поясняя, что он честный работник, хороший специалист, но здоровье у него неважное, он не молод, недоедание и заботы заставили его отказаться. Но он вовсе не враг немцев.
   — Нн-аа,— протянул лейтенант.— Недоедание!? Если б он работал, я бы приказал ему выдать хлеба и еще что-нибудь. Он просто не хотел для нас работать.
   Тоня стала возражать. Я, как мог, старался придать побольше убедительности ее доводам. Наконец, «герр» (господин) смягчился п пообещал завтра заехать в Гатчину и попытаться, если это возможно, вызволить ее отца.
   — Если вы там будете, если вам позволят с ним увидеться, можете сказать, что я попробую ему помочь,— заключил он.
   Тоня поблагодарила и покатила в Гатчину, а лейтенант отправился со мной к парникам.
   Голова кружилась, ватные непослушные ноги нетвердо ступали, пытаясь поспеть за недовольным офицером, то и дело оборачивавшимся и торопившим меня.
   Дядя Федя, раскуривая самосад, указывал девочкам, это были его дочери и их подруга Мария Манинен, как разрыхлять землю. Они успели уже аккуратно сложить в одно место рамы, разбросанные вокруг силосной башни.
   Лейтенант поинтересовался рассадой, и тут мне пришлось переводить многое такое, чего я раньше не знал. Ведь само название «рассада», разные другие садоводческие и огороднические термины в моем словаре отсутствовали. Совместными усилиями — и спасибо моей памяти — эти наименования и понятия быстро обогащали мой словарный запас. С помощью Феди Ипатова и лейтенанта Хорста фон Бляйхерта я начал приобщаться к сельскому хозяйству.
   В обед я проглотил пол-литра жидкого супа. Но вскоре затем дядя Федя незаметно передал мне полкотелка кислой капусты.

35. ПАВЕЛ ДОРОФЕЕВ И ДРУГИЕ

   Еще один день. Сколько их будет? Утром и вечером смотрю на фотокарточки. Валя. Покойные мать и отец, дядя Борис. Валя русская, а остальные не похожи на евреев. На свое студенческое фото смотрю и вздыхаю: совсем другой стал. Зеркала нет, но я это чувствую.
   События всегда легче восстанавливаются в памяти, чем чувства и мысли. Как бы ни были сильны ощущения, они при воспоминании, хотя будоражат кровь, нервы, но точно такими, как когда-то, быть не могут. И все же беспокойство за Валю, за родных и близких не покидало меня. Мне повезло; что я не стал свидетелем ужасов, которые творили нацисты. Да, я видел расстрелы, избиения, самого били, холодал, голодал, болел, ощущал на себе презрение к порабощенному народу, высокомерие завоевателей. Но того, о чем они сами рассказывали, я не видел. Рассказы жандармов и санитарного штабс-фельдфебеля в Гатчине рисовали страшную картину истребления евреев. Я знал, что рано или поздно докопаются до моего происхождения.
   И все же жизнерадостность молодой натуры брала свое: искренними были мой смех, и мои улыбки, и мое озорство.
   Людям, не прошедшим фронта и моей «школы», этого не понять. Никогда.
   Неуверенность в завтрашнем дне порождала... «широту натуры». Откуда я мог знать, находясь в штатсгуте, что творится в Гатчине? Может быть, там какая-нибудь немецкая разведка проверила правильность моих показаний зондерфюреру в «дулаге пять» и обнаружила, что никакого артиста Ксенина в Ленинградском театре драмы и комедии сроду не было... Или вдруг наткнулся кто-либо из гатчинских или здешних немцев на страшного хауптмана Гофмана или местная жандармерия случайно узнала, что я давно должен быть расстрелян по приказу начальника жандармерии АОК-16?.. А то вдруг решили провести медосмотр... и конец. Вдруг кто-то из населения заподозрил: чернявый, кудрявый,.. по-немецки говорит. Не еврей ли? А донести могут запросто. Лишь бы подозрение родилось. Я перевожу то, что человеку приятно, и он ко мне относится так, будто я ему это приятное делаю, а не немец, исполнивший его просьбу. Перевожу отказ — и человек начинает дуться уже на меня, словно это я ему отказал. А уж если немец ругает?.. Правда, тут я нашел способ оставаться и честным и чистым. Я говорил ругаемому: «унтер-офицер (фельдфебель, ефрейтор) обзывает тебя «свиньей», «лодырем» и он отказывает в твоей просьбе. Все же дулись на меня, поругивали в лицо, а иные и за глаза. Опасность доноса Дамокловым мечом висела над моей головой. А ведь могут донести за одно, а раскопать другое... Эти опасения заставляли меня часто прятать свое самолюбие и проявлять терпение, подчас безответно выносить незаслуженные оскорбления в таких ситуациях, в которых до плена я бы «рубил с плеча».

* * *
   Немецких солдат в штатсгуте сперва было человек десять. В деревне Вохоново их, наверное, было много. Но из других соединений.
   Через день после разговора с Тоней лейтенант сел на старый французский трофейный велосипед и укатил в Гатчину. Пока он отсутствовал тетя Маша Михайлова, когда я получал обеденную порцию супа, предложила мне снять гимнастерку и постирать белье.
   — Постираю вместе с немецким,— сказала она.— А то вшей у тебя, небось, еще больше, чем у них. А мне стирать все одно: они дают мыло и платят, кто хлебом, кто чем. А вон и банька.— Она указала на двор, где курилась едким дымком открытая дверь парной,— ступай, пока никого нет.
   Я последовал ее совету и поспешно вымылся. Едва одевшись, я увидел возле бани длиннорукого.
   — Ты куда исчезаешь? Если убежишь, вместо тебя расстреляют несколько заложников. У нас так.
   Вечером приехал фон Бляйхерт. Быстро обошел двор. Сразу заметил, что за время его отсутствия нигде ничего не сделано и приказал солдатам и мне до темноты подметать и чистить двор.
   На утреннем разводе я увидел высокого костлявого мужчину лет сорока, лысого, с несколько вытянутым книзу крупным бледным лицом, на котором блестели очень светлые глаза.
   Он подошел ко мне и поздоровался. Я заметил, что он сильно заикается.
   — Павел Дорофеев,— отрекомендовался он.— Из Гатчины вот отпустили. Тракторист.
   Это был отец Тони. Я с любопытством смотрел на него. Весь уклад жизни перед войной, все виденное, читанное убеждало, что доверять людям нельзя. Разве мог я в институте даже хорошим знакомым сказать, что мне не нравится лицо Сталина, что мне жаль Якира, Тухачевского, что я не верю в виновность прочих «врагов народа»? Впрочем, Вале я говорил: у нее арестовали и осудили отца, как и у другой моей хорошей подруги, Гали Савельевой. С той тоже можно было быть откровенным. И все. Все побаивались друг друга и не ручались за себя... Фильмы, лекции, книги о вероломстве врагов научили не только меня говорить не то, что думаешь, а то, что безопасно. По фильмам, книгам, брошюрам я знал, что враги, выпуская кого-либо из тюрьмы, обязательно его завербовывают, делают провокатором. Павла Дорофеева по ходатайству лейтенанта выпустили. Нет ли здесь какого подвоха?.. На вид он очень прост, этот гигант Павел, лицо доброе, на святого похож. Только еще нимба над лысиной не хватает. А какой этот тракторист на самом деле?..
   Фон Бляйхерт, увидев Павла, изобразил на лице нечто вроде улыбки, даже с оттенком благожелательности; поджал тонкие губы и, подойдя к трактористу, выразил надежду, что тот будет работать добросовестно. При этом за стеклами очков глаза немца блестели холодно и колюче.
   Павел ответил, что ждет распоряжений. Тогда лейтенант приказал осмотреть и привести в порядок оба трактора ХТЗ, стоявшие возле конюшни. Павел направился к ним.
   Через полчаса он подошел к лейтенанту с какими-то деталями и объяснил, что нужно их заменить, а где взять замену он не знает.
   Лейтенант поморщился. Так как требуемых запасных частей совхозе не нашлось, лейтенант нацарапал записку на листке из блокнота, вручил Павлу: «Если попробуют задержать — покажите».
   Печати на записке не было: достаточно, что написана по-немецки.
   — Поезжайте в Николаевку,— приказал лейтенант. — Там есть МТС, там подберете детали.
   После обеда приехал начальник «Викадо», толстый интендант Ширмер, с привезшим меня зондерфюрером и представил лейтенанту крепкого парня лет двадцати пяти в поношенном штатском костюме явно с чужого плеча.
   «Фон» подозрительно посмотрел на новичка и приказал ему идти к Павлу. В штатсгуте появился еще один тракторист Степан Струков. С Дорофеевым он сразу нашел общий язык, и они полезли под трактор.
   Степан был танкистом. То ли его танк подбили, то ли произошло что-то другое, но Струков, вырываясь из окружения, ухитрился избежать плена и оказался на свободе в качестве штатского, беженца. Вообще-то его история показалась мне похожей на дезертирскую... Но... с шестого июня он начал работать в штатсгуте.
   «Фон» сказал, что после работы Струков может идти в деревню искать себе жилье. Паек и заработную плату он будет получать в -штатсгуте, когда все наладится. Пока ему будут выдавать на кухне такую же порцию супа как немцам, а хлеб — как гражданским.
   В штатсгуте устраивались на работу беженцы, которым неоткуда было взять продукты, крестьяне, проведшие голодную зиму и старавшиеся как-то дотянуть до урожая, и бывшие рабочие совхоза. Последних было несколько человек — тетя Маша Михайлова, Соня Драченко, Юнтер, вскоре уехавшая Якобсон, да еще эксцентричная худющая, но очень сильная женщина непонятного возраста, крикливая, но не злая Лиза Михайлова по прозвищу «дурочка». Она охотно выполняла любую работу и даже, громко ругая фрицев, вдохновенно таскала семидесятипятикилограммовые мешки с овсом, к чему ее никто не принуждал.
   Деревня Вохоново лежала на поляне, окруженная с двух сторон лесом, с южной стороны парком, а на восток уходило поле, опять-таки упиравшееся в лес. Деревенька была маленькая, сорок шесть двориков. Слева, если смотреть с пригорка, светилась возле колодца большая лужа, называвшаяся прудом.
   На пригорке, откуда начиналась земля штатсгута, слева от двухэтажного дома, который ремонтировали немцы, чтобы разместить в нем канцелярию, кухню и жилище лейтенанта, стоял бревенчатый сарай, явно складское помещение. Наискосок от него, через дорогу, на пригорке в одинокой избенке жили Лиза-дурочка со своей старшей сестрой, молчаливой Евдокией. Б свое время они не вступили в колхоз. Мужей их угнали, куда Макар телят не гонял. С тех пор, поговаривали, Лиза стала «немного тронутой».
   Прямо напротив избы Михайловых на краю парка, возле самой дороги, пестрела свежими цветами аккуратная могила с крестом, огороженная низеньким заборчиком. На кресте зеленел большой венок. Ухоженная могила советского офицера, капитана или лейтенанта, последнего защитника деревни осенью сорок первого года была для жителей священной. Идя на работу, все проходили мимо могилы. Ухаживала за ней Лиза. Деревенские девушки постоянно следили, чтоб на холмике лежала свежие цветы. Несколько могил немецких солдат, не доезжая штатсгута, белели березовыми крестами, но цветов к ним никто не приносил.
   Рассказывали, что похороненный капитан со своим ординарцем вдвоем, а затем капитан один прикрывали отход наших войск; перебегали с места на место с пулеметом и немцам пришлось «гоняться» за ними, применив артиллерию. Сперва погиб ординарец, потом его командир.
   Поблизости на бугре в вырытой траншее стояла наша разбитая трехдюймовка. А внизу, в первом же деревенском огороде, отделенная оградкой с четырех сторон, лежала большая неразорвавшаяся авиабомба.
   Вся деревня имела форму квадрата, в двух местах перерезанного линиями улиц, переходивших далее в дороги на деревни Большое Ондрово — на востоке — и Березнево, на севере. Над деревней на пригорке высился двухэтажный дом бывшего магазина. В нем и решил «Фон» устроить свою канцелярию и резиденцию.

36. ПОДКРЕПЛЕНИЕ. МОСКВИН. ТЕАТРАЛЬНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

   Одиннадцатого июня с утра двор штатсгута огласился выкриками возчиков, топотом тяжелых лошадей, скрипом огромных колес высоких телег. Прибыло человек двадцать немецких солдат с двумя унтер-офицерами. Главный из них, толстяк с мясистым свисающим носом на коричневом угреватом лице, унтер-офицер Мартин, бойко отрапортовал лейтенанту о прибытии в его распоряжение.
   Затем толстяк обошел с «фоном» двор, парк, осмотрел конюшню и пустой коровник, оба двухэтажных дома штатсгута и потом подошел ко мне, демонстративно, «как равному», протянул руку, похлопал по плечу, сказал, что лейтенант уже рассказал ему обо мне.
   Несмотря на проявление благожелательности, толстяк мне показался подозрительным: я почувствовал, что за показной простотой и маской добродушия скрывается коварная душа.
   Второй унтер-офицер, Адольф Райнер, худенький, небольшого роста, не расставался со стеком, которым изредка похлопывал по начищенным сапогам на кривых ногах, тоже не вызывал доверия. Райнер немного знал русский, то и дело вставляя в речь чешские слова. Словарный запас у него ограничивался чисто потребительскими именами существительными — названиями продуктов, вещей домашнего обихода или, связанных с лошадьми, и, конечно, всякой похабщиной. Райнер ходил быстро, не в пример важно медлительному Альфреду Мартину и, хотя также напускал на себя важный вид, но производил впечатление озорного мальчишки, отнюдь не доброго, лет уже двадцати восьми.
   В первом этаже здания бывшего магазина, пока ремонтировали второй этаж, для фон Бляйхерта, разместили кухню, канцелярию и, за перегородкой — жилое помещение. В нем поселились повар Георг Ланге, смуглый невысокий крепыш с умными черными, как у вещего ворона, блестящими глазами, саксонец. С ним поселился канцелярский унтер-офицер Эггерт, сухарь лет сорока, в очках, с партайабцайхен, отъявленный нацист, способный читать длиннейшие лекции о методах распознавания евреев и необходимости истребления «проклятой расы». Третьим жителем первого этажа стал судетский немец Антон Хингар, небольшого роста полный ефрейтор с лицом, напоминавшим бравого солдата Швейка на известных иллюстрациях к книге Гашека. Хингар немножко говорил по-русски.
   Прибывшее пополнение заняло также весь первый и второй этаж дома внизу, во дворе совхоза, где был и мой чулан. Унтер-вфицеры поселились пока в проходной комнате рядом с лейтенантом. Часть склада освободили под дополнительное помещение для солдат.
   Квартира тети Маши избавилась от немецкой кухни. Ланге принял «оборудование»— несколько черпаков, кастрюль и тазов — от бывшего повара, отправлявшегося на фронт (болтали, что он не поладил с «Альзо»).
   В конюшне теперь стояло не меньше пятидесяти лошадей, толстых, гривастых. Когда они резво бежали с пастбища, земля дрожала под ударами их огромных копыт, и я мог себе представить атаку тяжелой кавалерии во времена сражений под Полтавой или Бородином: если от пятидесяти так дрожит земля, то как она должна дрожать от топота нескольких тысяч мчащихся коней?!..
   Кох (повар) Ланге угостил меня сигаретами, но супа налил по-прежнему, пол-литра. «Больше пока нельзя,— пояснил он.— Со временем видно будет».
   Ранее, шестого июня, после пятидневной голодовки еще бывший повар выдал мне полученный в Гатчине паек для военнопленного. Паек выдавался на неделю и состоял из буханки немецкого хлеба (одна тысяча двести граммов) кусочка маргарина, кусочка мармелада общим весом граммов двести. Повар объяснил, что положенную крупу, он, понятно, кидает в общий котел: не готовить же отдельно для одного пленного, тем более, что и мне такая комбинация выгоднее. Я, конечно, согласился.
   Первый раз я получил две буханки хлеба, за прошлую и на будущую неделю. Обе были черствые, покрытые легким налетом плесени. Но это был хлеб!— самый дорогой и дефицитный продукт. Когда я нес его от кухни (в пределах двора штатсгута мне разрешили двигаться без охраны), я поймал жадные взгляды двух ребятишек лет тринадцати-четырнадцати и кивнул им: подходите. Они проводили меня к моему чулану. Днем его не запирали. Мы вошли, и я угостил их хлебом. После нашей совместной трапезы у меня осталась одна буханка. Но это не беспокоило: чем меньше оставишь на завтра, тем лучше. Кто знает, доживешь ли до следующего дня?..
   Один из ребят, Виктор, оказался сыном Павла Дорофеева, другого звали Сергеем Константиновым. Оба расспрашивали о Красной Армии, а так как дети отражают взгляды родителей, я понял, что их отцы и матери болеют за все успехи и неудачи нашей армии, считают пребывание здесь гитлеровцев временным и их поражение неизбежным.
   Длиннорукий выгнал нас всех во двор.

* * *
   Фон Бляйхерт немного вытягивал шею, поднимал голову я перед тем как сказать неизменное «альзо» облизывал кончиком языка верхнюю губу. Он не ходил, а перекатывался: с пятки на носок, с пятки на носок, носками внутрь. Очки блестели. Он их часто поправлял. Высокий лоб сразу же переходил в лысину, ему было тридцать три года, но все солдаты называли его, как у них принято, «дер альте» (старик). Так называли они своих, командиров.
   С детства я обожал передразнивание. Не скопировать фон Бляйхерта или унтеров я не мог. Вскоре мой сопровождающий «длиннорукий», прозванный «орангутангом», унтеры. «Альзо» попали в мой «альбом».
   Война и оккупация прервали учебу деревенских детей. Не успели стать учителями Тоня, Надя Павлова (дочь тети Маши), Надя Миронова. Оставили школу Витюшка Дорофеев, Сережа и их сверстники. Школа находилась в трех километрах. Четырехклассная. В Малом Ондрове.
   Узнав, что я артист, подростки и девушки проявили ко мне повышенный интерес, просили «прочитать» или «спеть». Читал я и пел прилично. Репертуар имел порядочный. Этим в августе тридцать девятого я поразил знаменитого Ивана Михайловича Москвина, благословившего меня на сценический путь.
   Леонидов в ГИТИСе и Зубов в Малом театре, выслушав в моем исполнении монологи Барона («Скупой рыцарь»), Чацкого, Фердинанда, Отелло, сразу поняли, что экзаменуется не ученик, а «премьер»: в Гитис и Щепкинское училище меня не приняли. Огорченный, но ни за что нежелавший расстаться с давно выбранной профессией я тяжело переживал свое поражение. И тут вспомнил рассказ одного поступавшего, как он в Киеве пришел в гостиницу «Континенталь» к Москвину во время гастролей МХАТа и маститый артист прослушал его.
   — А почему бы и мне так не попробовать? Что Он скажет?
   Узнать адрес Москвина не стоило труда. Он жил в большом новом доме по улице Немировича-Данченко.
   Узнав, что он в театре, я стал прогуливаться перед домом. Гулял я часа два. Но вот сверху, со стороны улицы Горького начал спускаться Он, знакомый по спектаклям, по фильмам и портретам.
   Когда Москвин приблизился к своему подъезду, я подбежал к нему и, хотя был уверен, выпалил:
   — Вы — Иван Михайлович Москвин?!
   Он глянул на меня чуть поверх очков и от моего «пылкого» вопроса несколько опешил:
   — Да, я.
   Сами сложились руки молитвенно на груди:
   — Прошу вас... очень прошу... прослушайте меня, я... хочу работать в театре,.. я сделал выбор... Очень прошу...
   Он смотрел на меня задумчиво; опустил голову, потом поднял: «Сегодня в пять часов вечера позвоните мне. Запишите номер телефона»,— и вошел в подъезд.
   И весь вечер в большой пустой репетиционной комнате его квартиры я ему читал наизусть, разыгрывал за нескольких действующих лиц сцены из спектаклей, в которых участвовал в школе и на клубной сцене. И Он читал мне, перед этим сказав: «Вот как надо читать». Он читал монолог Чацкого, Скупого, басни. Сидя в кресле, он чуть заметным движением головы, взглядом, паузой дополнял мысль, которую так четко доносила его речь. Я понимал, что он не Чацкий, но Чацкий должен именно так нести мысль, так относиться к окружающим, так скрывать свою обиду и... издеваться.
   Видимо, Москвина удивило, что я уже тогда так много знал наизусть. Может быть, он обратил внимание на мое исполнение диалогов за обоих персонажей... Помолчав, он посоветовал:
   — Вам надо поступать в ГИТИС, я могу о вас сказать Леонидову.
   — Я у него уже провалился. Не хочу.
   — А в Малом театре?
   — У Зубова я тоже провалился.
   — Нет Леониду Мироновичу (Леонидову) я могу о вас сказать. Там же вас так не изучали...
   — Нет, Иван Михайлович, большое спасибо. Мне достаточно, что вы не признали меня безнадежным. В Москве в этом году больше никто не набирает... Мне предлагали на отделение оперетты. Но о ней я не мечтаю.
   — А не попытать ли вам счастье в Ленинграде? Там сейчас открыт Театральный институт, реорганизован из училища. Кстати, вы давно носите этот костюм?
   — Впервые надел вчера.
   — Вы к нему еще не привыкли.
   Не менее трех часов я провел у Москвина. Затем стал добывать билет в Ленинград.
   Я сменил весь, приготовленный для экзаменов репертуар; надел привычный обношенный костюм и в Ленинграде был принят Борисом Андреевичем Бабочкиным, бессмертным Чапаевым, во вспомогательный состав Большого драматического театра. Но Бабочкину я не сказал, что в дополнительном наборе юношей буду на другой день пытать счастье и в Театральном институте на Моховой. А когда меня приняли на актерский факультет, я сказал Борису Андреевичу, что не смогу участвовать во вспомогательном составе. Он выругался: я прошел в Большом солидный конкурс, но согласился, что в институте лучше получить образование.
   Лучшие годы моей жизни — актерский факультет. Это — больше, чем исполнение мечты, это путь к ней. И все, с ним связанное, перерезала война. Я не подлежал мобилизации, записался добровольцем. Иначе я поступить не мог и не желал, хотя не предвидел, как и мои товарищи, какие веды, несуразицы, испытания обрушатся на наши головы.

   Но на фронте и в плену во мне жило нечто большее, чем моя жизнь,— ее сердцевина — преданность искусству. Актер-фанатик не мог существовать без него. Голодный, я читал и напевал. И слушали меня товарищи по несчастью и немцы, любившие русские песни, и редко кто прерывал.
   Силосная башня находилась в центре хоздвора возле коровника. В башне почему-то настлали пол на уровне земли. Заглянув в башню и попробовав голос, я обнаружил потрясающую акустику и не мог не запеть. Во время обеденного перерыва со мной в башню зашли Витюшка и Сережа, и я им спел несколько песен и даже арий из опер. Признание было полное. А слушавший снаружи Павел, большой любитель искусства, сразу констатировал: «Артист! Настоящий артист! — и тут же добавил,— вот гады проклятые, такого че-человввека в пплену де-ержат. Да я бы...»
   Анекдоты, многие из которых связаны с евреями, я рассказывать опасался, потому что как-то в безобидном анекдоте про «Рабиновича», получившего пощечину, я, изображая лицо «героя», вызвал гомерический хохот и возглас: «Ну, молодец! Здорово! Вот это артист! Еврея-то как показал — настоящий еврей!»...
   Этот комплимент заставил меня поубавить прыти. Я понимал, что лучше самих евреев, даже если они, как я, ни слова не знают на своем языке, никто антисемитских анекдотов не рассказывает. Я предпочел рассказывать анекдоты побезобиднее или вовсе не рассказывать. Хватало остального репертуара.

37. СОБАКА — ВРАГ И... СПАСИТЕЛЬ

   — Завтра,— сказал Мартин,— я приведу замечательную овчарку. Надо, чтоб в хозяйстве была овчарка. Я уже договорился со «старым» (лейтенантом). Мне обещали ее мои товарищи из эсэс. Она у них на службе. Конвоирует. Отличилась на фронте, нюхом узнает евреев. Одним словом, ценная!»
   По привычке унтер говорил важно, обращая внимание на эффект, производимый его речами.
   Я почтительно выслушал, а про себя подумал: этого не хватало. Появится пес. Начнет всех облаивать. Заодно гавкнет, глупый, на меня, а дурак... заподозрит...
   К обеду следующего дня Мартин вернулся из Гатчины с серой поджарой немецкой овчаркой, мордой похожей на жандармского оберфельдфебеля Гофмана,— вытянутой вперед, нацеленной на добычу.
   Собака безупречно и стремительно выполняла немецкие приказы. Она легко перемахивала через высоченные борта повозок, приносила и уносила все, что ей приказывал Мартин. Иногда он шутливо прикасался к кому-либо из стоявших рядом — и пес тут же набрасывался на жертву. Только молниеносно произнесенное унтером «хальт!» заставляло это чудовище замирать, оскалив зубы.
   Пес «в шутку» успел уже потрепать Степана Струкова, порвал рукав Алексею Ручкину. Девчонки боялись показаться во дворе: Мартин демонстрировал свою власть и способности своего зверя. В это время я старался держаться по — возможности дальше от унтера, чтобы не вступать в конфликт с его четвероногим «камрадом» (товарищем).
   ...В рельс ударили: обед! Немцы моментально бросили работу и штатские тоже последовали их примеру.
   Мартин привязал пса к ручке дверей сарая напротив окна моего чулана и велел доставить из деревни хорошую собачью будку, он уже такую приметил. В деревне собак не осталось, кроме старостиной дворняги. Но возле каждого дома стояли будки, напоминая о своих погибших хозяевах: немцы везде, придя, истребили собак.
   Пока Струков и Ручкин отправились за указанной унтер-офицером будкой, он приказал мне: «Алекс, возьмите в конюшне пустое «мармеладенаймер» (ведро из-под мармелада. Его привозили в восьми или десятилитровых жестяных ведрах для солдатских пайков). Алекс, когда солдаты пообедают, пойдите на кухню к повару Ланге и скажите, что я распорядился остатки выложить в ведро для собаки, и дадите их ей». — Яволь, герр унтер-официр!
   Без труда найдя ведро, я его тщательнейшим образом вымыл. Потом пошел к кухне и стал ждать. Когда все немцы со своими котелками ушли, я подал ведро Ланге. Он наложил в него остатки из бака, самую гущу, картофель с мясом; залил остатками соуса и набросал в это месиво куски плесневелого хлеба, корки, засохшую булку.
   Я с безразличным видом, глотая слюну, взирал на это невиданное богатство. Ведро наполнилось почти до краев.
   От кухни я пошел не по дороге, а кратчайшим путем, во тропинке через парк. Отойдя от кухни шагов пятьдесят, я оглянулся: с кем бы поделиться? Все равно, одному не осилить,— и увидел Степана Струкова, а за ним — Витюшку. Махнув рукой, дал знак, чтоб они не откликались, и поманил их к себе.
   У Степана ложка была всегда с собой, как у меня, за голенищем.
   Тут же за кустом, присев на корточки, мы за несколько минут умяли две трети ведра. Затем я подошел к прудику, подлил воды и направился к псу.
   Будка уже стояла поблизости, но собака еще была привязана к дверной ручке сарая. Перед ней стояла жестяная миска.
   Подойти к свирепому псу я не решился. При виде меня, он молча, стал рваться на привязи.
   Я приблизился и плеснул в миску еду. Пес оскалился.
   Я отошел, чтоб не нервировать животное. Не уверен, что эсэсовцы досыта кормили собаку. Ока, косясь на меня, чуть поколебавшись, с жадностью проглотила содержимое небольшой миски.
   «Нет,— сказал я про себя,— ты будешь не один раз меня благодарить»,— и опять немного плеснул в миску.
   Так, наплескав раз десять псу еды, я приучил его к мысли, что являюсь его кормильцем. Выплеснув, наконец, все содержимое, я вернулся в свой чулан, вздохнув, что ничего себе не оставил: после длительного голода не сразу наешься.
   Так в течение нескольких дней я кормил пса, себя и своих друзей, а то и еще кого-нибудь из ребятишек. И все были довольны, в том числе, пес. Я же почувствовал себя тверже на ногах и уже не задыхался, следуя за быстрым фон Бляйхертом или за его унтерами. Фон Бляйхерта я прозвал «Ванькой-черепом», «очкатым альзо», «альзо», «бароном». Все прозвища за ним закрепились. Последнее напоминало о существовании пресловутого барона Врангеля из знакомой тогда каждому сатиры Демьяна Бедного, и вызывало неприязнь у наших людей. Но, когда лейтенанта кто-либо из местных называл «бароном», он не обижался: что для одних ругательство, для других — почет.
   Как-то во дворе Мартин опять вздумал поиграть с овчаркой. Спустил ее с цепи и натравливал на рабочих, смеясь над их испугом, когда послушный команде злой пес, бросался к ним и, уже изготовясь к прыжку, замирал, скаля белые клыки.
   Внезапно, когда я приблизился к унтеру, он схватил меня за гимнастерку и крикнул: «Фас!» (Хватай!). Собака моментально впилась зубами в руку унтер-офицера.
   — Блёдер хунд! (Сумасшедший пес!),— остолбенев от неожиданности, завопил Мартин: собака не дала в обиду своего кормильца. После этого случая унтер заметно охладел к эсэсовской овчарке и даже перестал ее натравливать на людей. Нас же, Степана и мальчишек, овчаркино питание крепко поддерживало еще несколько недель, пока Мартин не отвез собаку к ее прежним хозяевам.
   «Фон» задумал полностью перестроить и обустроить штатсгут. Надо отдать справедливость, он мыслил по-хозяйски. Во дворе достраивалась сгоревшая осенью кузница. Под одной крышей с нею, через каменную стену, должен был открыться сливной пункт — «молькерай»— (молочная), куда должны были сдавать свой натуральный налог молоком и яйцами крестьяне из Вохоново и окрестных деревень. Пока налог был невелик — двести с лишним литров молока в год. Но со временем предполагалось налог повысить. Немцы с обидой говорили, что у них в Германии крестьяне вообще обязаны сдавать и сдают все молоко до последнего литра, а получают только обрат (пахту), отсепарированное молоко — и то в определенной норме, что положено в пайке.
   Из Германии ожидалось прибытие коров остфризской породы, племенного быка, жеребца, тонкорунных овец, свиней, а также сельскохозяйственных машин, в том числе, тракторов, сеялок, молотилок, многолемешных плугов и других. Уже в день приезда Мартина с пополнением в штатсгуте отгрузили картофель для посадки и различные семена. Первые годы штатсгут, его посевная площадь доходила до тысячи гектаров, должен был снабжать овощами штаб и офицерскую столовую своей, двести двадцать третьей дивизии, а молочными продуктами, кроме того, лазарет на станции Елизаветино. В ближайшие же годы штатсгут должен был значительно расширить свои возможности. Поэтому из райха ожидали племенной скот и свиней.
   Для осуществления программы фон Бляйхерта, агронома по образованию («Доктор Хорст фон Бляйхерт»,— значилось в его визитной карточке), помимо немецких солдат, крестьянствовавших в штатсгуте, здесь должны были работать жители Вохоново и окрестных деревень. За свой труд им полагались деньги и паек, в который входили хлеб, немного муки, крупы, маргарина, мармелада, еще некоторых продуктов,— все в весьма скромных количествах. Заработная плата — в советских рублях — была тоже невелика. Рабочие подразделялись на категории: специалисты, грузчики получали больше, женщины — меньше, дети — их тоже привлекал к работе «барон»— еще меньше.
   Когда началась постройка под одной крышей с кузницей «молькерай» (молочной) с глубоким погребом, выложенным цементом, в штатсгут прибыли еще два немца, рыжий унтер-офицер Эрнст Виттерн, с веснушчатым узким лицом и очень серьезным выражением глаз под белобрысыми бровями, и солдатик маленького роста, обер-ефрейтор Карл Ценниг. Первый значился сыроваром и его «фон» назначил заведующим «молочной фермой». Второго поселили наверху в канцелярии. Цен-ниг приехал на мотоцикле и стал исполнять обязанности вестового.
   Вскоре как-то сам «барон» прибыл из Гатчины «на поводке»: на тросе, прицепленном к попутному грузовику, ехала малюсенькая малолитражка, «штрассенфлоу» («уличная блоха»), ее «Викадо» пожертвовало «Фону». В дороге малютка испортилась и сразу поступила в ведение Ценнига для ремонта. А лейтенант взял себе мотоцикл и стал на нем объезжать штатсгут.

38. ПЛЕНЕНИЕ ГЕНЕРАЛА ВЛАСОВА. СТАРОСТА И ПОЛИЦАИ

   Так получилось само собой, что «орантутант», кстати, ухитрявшийся подворовывать даже из моего нищего пайка, перестал быть моим «телохранителем», так как возле меня охраны не требовалось: я должен был постоянно находиться «под рукой» у «барона» или Мартина, ставшего своеобразным управляющим при «бароне».
   Вечерами я поднимался на второй этаж в комнату солдат. Там горели карбидные лампы и можно было почитать немецкие газеты и иллюстрированные журналы. Газеты я проглядывал небрежно, поддерживая мнение об «аполитичности» артистов.
   Но в девять часов я возвращался в чулан и меня закрывали. Дисциплина.
   Примитивно-отвратной казалась мне и я, раз глянув, больше не брал в руки газету эсэсовцев северного фронта «Черный Kopпус». Вылетели из головы названия других газет. Но помню, г каким торжеством в середине июля показал мне один из немцев солдатскую газету с фотоснимком и спросил: «Читать умеешь? Читай».
   Фронтовой корреспондент сообщал о взятии в плен командующего второй ударной армией Волховского фронта, заместителя командующего фронтом, генерал-лейтенанта Власова.
   Когда немцам удалось, раздробив на части, окруженную вторую армию, начать их последовательное уничтожение, от кого-то из пленных или штатских они узнали, что и командующий не выбрался из «котла». Стали его искать. К тому времени сопротивление уже было сломлено. Истощенные, оставшиеся без боеприпасов солдаты не могли сопротивляться. Немцы приводили данные (полагаю, преувеличенные) о взятии в плен ста тысяч советских солдат и офицеров. Вообще забыв скрупулезность Рабле и Свифта, гитлеровцы любили оперировать круглыми цифрами. Гражданские тихонько передавали, что один любитель, пользуясь немецкими сводками, подсчитал, что у русских еще осенью сорок первого не могли оставаться ни один солдат, ни один самолет, ни одна машина, ни одно орудие... Будто бы «математика», перепроверявшего немецкую пропаганду, повесили, но... Факт оставался: вторая ударная армия, так долго героически сражавшаяся в окружении, перестала существовать.
   В поисках командарма немцы колесили по остаткам деревень в тылах бывшей армии, расспрашивали жителей и пленных. Сперва пошли слухи, что командарм убит. Но затем, то ли нашли его шофера, то ли убитым оказался шофер, но поиски привели в одну деревню, где кто-то из жителей указал избу, в которой якобы прятался русский офицер.
   Немцы ворвались в избу. Перепуганные хозяева от страха онемели, боялись слово вымолвить и один из них показал пальцем на пол. Там была дверь в подполье или погреб. Откинув крышку, приставив к люку автоматы, немцы приказали скрывавшемуся там выйти. И тогда оттуда раздался голос, вымолвивший на плохом немецком: «Нихт шиссен. Их генераль Власов». (Не стрелять. Я генерал Власов). Щелкнул фотоаппарат. В газете были снимки, на первом — выходящий с поднятыми руками генерал, на другом, подписанном «Победитель и побежденный», командующий немецкой северной армейской группой генерал Линдеман допрашивает Власова.
   Больно стало от увиденного и прочитанного. Еще одно поражение, на севере. На юге немцы захватили Крым. После героической обороны пал Севастополь. Вновь занят Ростов и гитлеровцы ворвались в ворота Кавказа. В немецких журналах я видел снимки: немцы принимают хлеб-соль от старейшин станиц, кишлаков, лакомятся кавказскими фруктами.
   — Вот увидишь,— многозначительно произнес солдат, показавший газету,— к осени Ленинград падет. Наш фюрер его так не оставит.
   Я молчал. Говорить не хотелось. Немец надулся: «Думаешь, к осени война не кончится?»
   Настала моя очередь «отдуплиться»: «Неужели ты полагаешь, что Россия это только Ленинград и Москва? Посмотри на карту: вы десятой части России не заняли».
   Но на душе у меня было прескверно.
   Деревню свою вохоновцы считали исторической. Болтали, что после первой ночи с Зубовым, удовлетворенная любовником Екатерина Великая, отписала ему деревню, а он, то ли продал, то ли проиграл ее в карты фон Платтену, видать, из остзейских баронов, а тот, тоже проиграл или продал помещику Платонову, некогда за храбрость пожалованному каким-то царем золотым оружием, с которым его похоронили в фамильном склепе в Вохоново. Во время гражданской войны склеп раскопали, но оружия не нашли. Вдова Платонова умерла в те же годы. Возможно, старуха умерла не своей смертью. Всякое тогда случалось. Бандитов и воров хватало. А еще ходила легенда, что Платонов, когда заполучил это имение, привез с собой откуда-то из Приуралья первых русских своих крепостных Дорофеевых, Ипатовых, Мироновых, Чукановых, Константиновых. Сперва привез четыре семьи, потом — еще.
   История Вохонова показалась фон Бляйхерту забавной. Дворянин, имевший в Германии малюсенькое поместье, он о таких просторах мог только мечтать. Поговаривали, что отец Хорста, генерал еще вильгельмовской армии, находился в оппозиции к нацистам и после прихода Гитлера к власти удалился от дел, что плохо отразилось на карьере фон Бляйхерта. На фронте, командуя батареей, он якобы ухитрился обстрелять своих и потому его направили на работу по специальности: агроном — отправляйся в штатсгут, командуй сельским хозяйством. Так ли было? Не знаю. Расспрашивать его никогда не пытался. Знал — бесполезно.
   К моему удивлению, но не огорчению, он довольствовался скупыми сведениями из моих уст о моей биографии. А без меня он знал, что я пленный — и это было основное, что определяло мое положение и его отношение ко мне. Однако он ни разу ко мне не обращался на «ты», как и к своим солдатам. Ходил в залатанном кителе, но дистанцию между собой и подчиненными соблюдал порядочную и не пытался ее сократить.

* * *
   Через несколько дней после прибытия я увидел ладно скроенного широкоплечего мужичка, белобрысого и румяного. Он уверенно прошагал через парк, приблизился к «барону» и, пристально глянув, кивнул в знак приветствия мне.
   — «Штарост»,— пояснил лейтенант. (Староста).
   Василий Миронов был председателем колхоза. Когда пришли немцы, односельчане выбрали его старостой. Ему было тридцать пять лет. Он производил впечатление крепкого хозяйственного руководителя из наших довоенных фильмов. Эдакий «передовой товарищ». Любопытством его господь Бог не обидел. Он-то стал допытываться, откуда я, кто мои родители, где воевал, где учился?..
   Поток его вопросов прервал «барон», спросив, что ему нужно. Дело было какое-то пустяковое и я догадался, что главной причиной визита являлось желание увидеть «нового переводчика».
   Не скажу, чтоб староста мне понравился. В нем за видимостью широты натуры пряталось нечто эгоистичное, глаза смотрели недобро, испытующе. И все это прикрывалось показной «простецкой» манерой обращения, панибратством, непонятно на чем основанном.
   Он пожал мне руку так, что аж кости хрустнули., Визит старосты обеспокоил меня: черт его знает, что у него в мыслях? Больно любопытен. Поедет в Гатчину, в комендатуру, там начнет высказываться, выспрашивать. С ним надо держать ухо востро.
   И еще одно «местное начальство» нагрянуло следом: издалека, сняв шапку, приблизился к фон Бляйхерту голубоглазый мужчина тоже лет тридцати пяти с матовым цветом лица, на котором пылали ярко-красные губы. Во всей его манере сквозило что-то заискивающее. Он поклонился лейтенанту и даже мне и спросил, не будет ли каких новых распоряжений и как он должен доложить своему начальству, которое он обязан поставить в известность, о прибытии в совхоз нового переводчика?..
   Тут «барон» вышел из себя и заорал на мужчину, это был единственный вохоновский полицейский, коренной житель, сын раскулаченного, вернувшийся из ссылки Валентин Панфилов. — Что вам «докладывать»?— рассвирепел лейтенант. — Я — здесь хозяин и никто из полицейских мне не указчик. Делайте свое дело, следите за порядком там, где вам положено, а в дела штатсгута не суйтесь! Пленного отрядили в мое распоряжение и нечего о нем докладывать и пытаться ввести его в свое подчинение. Я за него отвечаю и он отвечает передо мной. Занимайтесь своими делами и не суйте нос, куда не следует.
   Панфилов стал извиняться, оробел, попятился, тем более, что тираду «барона» я перевел в том тоне, в каком она произносилась, не смягчая выражений и категоричности.
   Кланяясь, полицай ушел и надел кепку на лысину только на почтительном расстоянии.
   Я тогда решил, что заискивающая манера и робость полицая вызваны его привычкой угождать, подчиняться оккупантам и не подумал о том, что пришлось пережить, перенести Панфилову до войны...
   Стоит ли повторять, что каждый такой визит становился для меня испытанием, вселял опасения и тревоги. Когда староста или Панфилов уезжали в Гатчину, где находились комендатура, полицейское управление, гестапо, я никогда не мог ручаться за то, что обратно они не вернутся-с жандармами или гестаповцами, уполномоченными забрать меня для проверки в застенок... Старосты и полицая я особенно опасался. Они не подчинялись лейтенанту, не относились к штатсгуту.
   Соня Драченко, женщина лет тридцати восьми с усталым, еще красивым лицом, жила под одной крышей с тетей Машей и Надей. Вместе с тетей Машей Соня работала в совхозе телятницей. Вскоре после прихода гитлеровцев в Вохоново Сониного мужа или сожителя арестовали. Соня подозревала, что по доносу старосты, указавшего, что муж Сони коммунист. Его повесили в Николаевне. У Сони осталась дочь повешенного, четырнадцатилетняя Феня. Понятно, с какой ненавистью они смотрели на старосту. Соня при первом же знакомстве рассказала мне о Миронове.
   Фон Бляйхерт приказал старосте поставлять в штатсгут рабочую силу — беженцев, у которых нет своего хозяйства, крестьян, у которых большие семьи, включая подростков. Работа найдется для всех.
   Когда на следующее утро на разводе людей почти не прибавилось, лейтенант приказал Мартину срочно вызвать старосту и наорал на него, требуя еще людей. Через день число присланных увеличилось вдвое или втрое. Но «барон» оставался недоволен. Планы у него были большие и с их осуществлением он не хотел медлить. Прибытие Мартина позволило фон Бляйхерту усилить нажим на старосту для привлечения новы» рабочих. Теперь на Миронова орал Мартин, а если это не помогало,— «нажимал» лейтенант. Появление промежуточной инстанции создавало большее впечатление власти.

* * *
   Вся оккупированная территория находилась в распоряжении комендатур. В глубоком тылу они, как правило, были постоянные со своими определенными штатами, маленькими гарнизонами, полицейскими отрядами.
   Другое дело — в Гатчинском районе, где большинство населенных пунктов находились в десяти-двадцати, тридцати километрах от передовой линии фронта и были напичканы непрерывно сменявшими друг друга войсковыми соединениями. От них образовывались местные комендатуры. Сегодня приходила в деревню какая-то часть, расселялась в домах крестьян и начальник этой части называл себя ортскомендантом, чинил суд, расправу, устанавливал свои законы. Через день в эту же деревню входила на постой другая часть и новый командир или его помощник становился «калифом на час» со всеми вытекающими отсюда правами. Иногда такие коменданты были в более высоких чинах, чем районные коменданты. Общим для фронтовых, прифронтовых и тыловых комендатур было то, что местные жители всецело зависели от прихотей и человеческих качеств комендантов. Гатчинская комендатура, имевшая вокруг себя определенные штаты, в основном влияла на жизнь самого города Гатчины, а в районе проводила только общие распоряжения, фактически не влияя на неуправляемые местные комендатуры. Можно представить, в каком состоянии неуверенности жили колхозники и беженцы?! Каждый немец, даже простой солдат, был для них начальником. Являясь на постой, военные выселяли хозяев в самые плохие комнаты и даже если не безобразничали, то достаточно представить себе крестьянский домик из двух или четырех комнат, в котором две или три занимают непрошенные гости, человек десять или двенадцать, а то и больше, а в проходной комнатке или на кухне ютится вся семья хозяев. Иногда деревни, случалось, оставались на день-другой без постояльцев, но это не меняло общей картины.
   В Гатчинском районе, где проживало много эстонцев и финнов, оккупанты старались их выделить из остального, русского населения.
   Вохоново было окружено финскими и эстонскими деревнями и в нем самом примерно четверть населения составляли смешанные семьи, а то и финские и эстонские. Гатчинская комендатура энергично защищала интересы эстонцев и финнов. Немцы здесь держались иначе, чем в русских глубинках.
   ...На северо-востоке и востоке каждый вечер погромыхивало, иногда розовело зарево далеких пожаров. Советские самолеты летали над деревней. Невдалеке от нее и над нею случались воздушные бои. Едва темнело, разноцветными гирляндами тянулись к небу трассирующие пули и снаряды из Гатчины, Войсковиц, Елизаветино, железнодорожных станций, постоянных объектов авиации. По небу шарили лучи прожекторов, а иногда и над Вохоновым повисали в воздухе огромные паникадила осветительных ракет на парашютах, озаряя окрестности зловещим мертвенно-зеленоватым светом. Иногда, спасаясь от преследования истребителей, и фашистские и советские бомбардировщики сбрасывали груз на полях недалеко от деревни и, крякнув глухо, вздрагивали деревянные избы и щепа слетала с крыш от воздушного вихря, а грохот будил всю округу.

   Во всех населенных пунктах все окна затемнялись и, если ночные патрули замечали едва пробивающийся из-за черных штор и ставень лучик света, тарабанили в окна и двери, ругались, врывались в дома, устраивали скандалы, благо везде находились на постое их товарищи. Но прежде всего влетало хозяевам. Конечно, от этих окриков и угроз откупиться было нетрудно. Порой, чуть патрульный открывал пасть для окрика, а расторопная старушка-хозяйка уже улыбалась ему и, понимающе кивая, несла крикуну пару яиц — и он успокаивался. Как и, везде, горькое, грозное и смешное, жалкое ютились рядом...
   Население Вохонова жило в той же обстановке неуверенности, что и вся оккупированная территория. Даже злейшие враги Советской власти, надеявшиеся, что гитлеровцы принесут им какие-то блага, если не понимали, то чувствовали, что немцы здесь временно. Сами оккупанты, крича о своих победах и своем могуществе, пусть подсознательно, но ощущали зыбкость своего положения на земле России. Были исключения? Вероятно. Но редкие. Те, что открывали в Гатчине ресторан или магазин, все равно, старались содрать побольше сегодня, не ручаясь за завтра...
   Но немцы, даже устраиваясь на сутки, делали это так основательно, словно собирались провести здесь месяц. Эта немецкая основательность иных обманывала. Кроме того, в памяти свежо было триумфальное шествие вермахта в начале войны. Буквально на глазах жителей горели в небе наши фанерные самолеты под огнем вражеских зениток и «мессершмиттов». Наши подбитые танки с лета сорок первого валялись у обочин дорог, высились в полях, напоминая о беспощадности вражеского оружия.
   В километрах шести от Вохоново, возле деревни Моччино, перед лесом, на опушке, высились три советских танка, подбитых в августе или сентябре сорок первого. Немецкая фронтовая кинохроника снимала эти танки несколько раз и несколько раз по ним, давно «мертвым», стреляли подвозившиеся туда противотанковые орудия, запечатлевая на пленке «боевые эпизоды» тысяча девятьсот сорок первого, сорок второго, сорок третьего годов, чтобы бюргеры райха всегда ощущали силу своего вермахта, становились живыми свидетелями его успехов. Между прочим, маленькое немецкое кладбище, на котором покоились солдаты и офицеры, погибшие при атаке этих танков, ни одна хроника не снимала. А там белело свыше шестидесяти березовых крестов с надетыми на них касками...
   Березовые кресты «украшали» весь путь следования германской армии. А сколько наших безымянных братских могил оставалось на месте боев, лагерей военнопленных, сколько неубранных трупов валялось в лесах и болотах?! Когда весенние лучи стали отогревать леса вокруг Чудово, трупный запах отравлял воздух в городе и вокруг него.
   Трупный запах из ближнего леса еще летом сорок второго доносился до Моччино, Тойворово и других деревень. Осенью сорок первого возле них сражались плохо вооруженные ополченцы второй Кировской дивизии Ленинграда. Не все они имели винтовки, но в атаки и контратаки поднимали всех...
   Жителям немцы запрещали ходить в лес. Трупы собирали в полях, на кромке леса, на опушках. Снимали сапоги, гимнастерки, брюки, шинели. В каждой крестьянской семье мужчины носили что-нибудь из красноармейского обмундирования. Когда же немцы приказали сдать его, сдали немногие, остальные перешивали военную форму на гражданский лад. Одеваться надо было, а приобрести что-либо — где?.. Магазинов нет.

39. ДВЕ ВОЙНЫ, «РЕДИСОЧНАЯ» И ШАХМАТНАЯ

   В штатсгуте появилась первая редиска. Лейтенант с дядей Федей и его дочерьми подошел к парникам и грядкам и сам указывал, какие рвать на пробу. Выглядело это так: «барон» смотрел на грядку и говорил: «Диз» (эту). Я переводил: «Эту». Дядя Федя, указывая дочке Лене, повторял: «Енту». Девочка наклонялась и вырывала указанную редиску. Так повторялось возле каждой следующей.
   Никто, кроме лейтенанта, не смел вырвать редиску. Когда ее стало больше, он собрал килограмма три и повез в штаб дивизии, чтобы показать первые плоды своей Деятельности на благо райха. Вернулся он в хорошем настроении: угодил.
   Вскоре после появления первой редиски в Вохонове и прилегающем лесу расположился пехотный полк. В лесу недалеко от дороги солдаты вырыли землянки, а в деревне все дома заняли офицеры с деныциками, поварами и шоферами. Скопление войск было настолько густым, что брала досада на нашу разведку: неужели не знают, не видят? Ведь любая бомба, упади она возле нашей и других деревень — и живую силу, и технику уничтожит. Но самолеты не появлялись: на других фронтах немцы брали реванш за зиму сорок первого.
   Командир полка, как некоторые немецкие офицеры и генералы, старался походить на «старого Фрица» (прозвище короля Фридриха Великого), то-есть, производить впечатление своей -экстраординарностью, а то и эксцентричностью. Этаким петушком в сопровождении фон Бляйхерта и кучки своих офицеров, подвыпивших, как и их командир, он приблизился ко мне, выпятил нижнюю губу, вскинул голову, он был значительно ниже меня,— несколько мгновений созерцал мою физиономию (вдруг, думаю, скажет, что «юдэнэйнлих» — на еврея похож), потом подмигнул, хмыкнул и, обращаясь к спутникам, изрек: «Парблё» (Черт возьми, франц.): «Айн типишер руссе» (Типичный русский). При этих словах у меня гора свалилась с плеч: вряд ли кто осмелится оспаривать суждения наблюдательного подполковника?!. Затем последовала пара вопросов, ответы на которые были давно заучены.
   Благосклонно кивнув на прощанье, «оберет» (для краткости буду называть его так, хотя «оберет»—значит, полковник) направился дальше осматривать штатсгут.
   Фон Бляйхерт весьма почтительно держал себя в присутствии командира полка, тем более, что с последним были еще майор и два-три офицера чином выше лейтенанта, но я заметил недовольство во взгляде «Альзо».
   Вечером «оберет» пригласил его к себе играть в карты. Через день он прислал своего адъютанта к «барону» с просьбой выделить к его столу немного редиски. «Фон» вызвал дядю Федю и меня и показал, какую рвать, выбрав далеко не лучшую. Но, к сожалению, она тоже понравилась подполковнику.
   Лейтенант тяжело вздыхал, но... не желал портить отношения с «высоким гостем».
   Столяр Эрих Баум, обер-ефрейтор, вырезал из дерева шахматы и обыгрывал всех солдат. Я предложил ему сыграть. Он высокомерно усмехнулся; снизошел — и стремительно проиграл три партии подряд. Подошедший Виттерн также проиграл, после чего глубокомысленно заметил: «Все русские хорошо играют в шахматы».
   Я подчеркнул, что даже чемпион Германии — русский эмигрант Боголюбов, удравший из Советского Союза после победы на Московском международном турнире 1925 года... А уж об Алехине говорить не приходилось: чемпион мира.
   Когда я благополучно матовал унтер-офицера Виттерна, подошел фон Бляйхерт. Постоял минуту, почесал возле уха и со своей неизменной улыбочкой заметил, что «пленному не положено даже сидеть на одной скамейке с немцем (мы сидели на лавочке возле конюшни). «Нно,— резюмировал «Фон»,— Александр играет действительно хорошо».
   — Я могу не сидеть, господин лейтенант, сказал я, поднявшись при приближении фон Бляйхерта, я буду стоять. Простите, я бы с удовольствием сыграл с вами.
   — Нна,— пока не будем. Пожалуй, я тоже не очень хорошо играю. ...Он не хотел ронять своего достоинства и так и ни разу не сыграл со мной.
   На следующий день или чуть позднее, он приказал мне следовать за ним, и мы спустились с пригорка в деревню, где ему что-то надо было спросить у старосты.
   Подполковник жил напротив дома Василия Миронова, у Пренера, довольно мрачного типа, имевшего родичей и в Гатчине и в Ленинградской прокуратуре... Дом Пренера был добротный и неудивительно, что «оберет» остановился в нем.
   Несмотря на то, что «Фон» попытался быстренько проскочить мимо, его заметили из открытых дверей и шумно пригласили зайти. Он приказал мне следовать за ним и остаться у крыльца.
   Дверь была открыта. За столом «оберет» играл в шахматы с каким-то хауптманом. Вокруг доски слышался хохот, иногда офицеры наливали маленькие «наперстки» (так мы называли их рюмочки) коньяка, чокались и снова возвращались к игре. Я стоял у дверей напротив часового и поджидал своего шефа. Внезапно изнутри донесся новый взрыв веселья и я услышал голос «оберста»: «Давайте его сюда!» Затем вышел офицер и дал знак, чтоб я зашел.
   — Лейтенант утверждает, что ты хорошо играешь в шахматы, как вообще русские,— начал речь подполковник.— Я бы хотел с тобой сразиться. Только как?.. Это была бы игра — кто выиграет?!. Плохо, что за одним столом нам сидеть не положено... Надо принести еще одну доску!
   — Где ее искать?—спросил кто-то.
   — Если господин оберст-лёйтнант ничего не имеет против,— предложил я,— я могу сыграть и без доски, а ля вёгль (вслепую. Франц.); только с условием, чтобы не меняли ходов, не разбирали варианты, не меняли расположение фигур на доске во время игры.
   — Хо! Он еще ставит условия?! Айн фрехер бурше (дерзкий парень).
   Но «оберет» ухватился за мысль: «Гут! Оставайся на крыльце, тебе будут сообщать мои ходы, а ты будешь говорить свои. За одним «толом мы не будем, а сыграть, сыграем! — и он рассмеялся.
   В свое время будущий гроссмейстер Дусик Бронштейн, приходя в Киевский дворец пионеров, почтительно спрашивал: «А кто тут Рафа Клейн?» (я не думал, что через два года он будет участвовать в первенстве Украины, а я ни разу не «дотягивал» даже до полуфинала киевского первенства). В институте я был в первой тройке игроков примерно равной силы, перворазрядников.
   Увы, «оберет» взял себе белых, что ставило меня в еще более невыгодное положение. Но я решил держаться, предельно сосредоточиться.
   — Вир грайфен ан! (Мы нападаем!) — возгласил «оберет» и двинул пешку е-2 на е-4.— Руссланд геген унс (Россия против нас).
   Я избрал Сицнлианскую защиту, и вскоре в стане противников (а «оберста» консультировал песь его штаб) началось замешательство. Несмотря на поставленное условие, они двигали фигуры, разбирая варианты, потом забывали, где какая стояла — и мне стоило громадного напряжения каждый раз перед своим ходом восстанавливать положение на доске.
   Постепенно возгласы «оберста»: «Дойчланд геген Руссланд» (Германия против России), «Виргеген Шталин» (Мы против Шгалина),— прекратились. Надо отдать должное противнику, он продолжал играть в совершенно безнадежном положении и успокоился только, получив мат. Перед заключительным ходом я не выдержал: «Руссланд цит унд гевинт» (Россия делает ход и выигрывает). После чего объявил мат.
   Шутки кончились. «Оберет» и его офицеры заорали, что «дер руссе ист цу фрех» (русский слишком нахален). Кто-то предложил меня просто пристрелить. Другой поддержал предложение. Я стоял под немигающим взглядом часового, который, по-моему, проникся ко мне уважением. Тут выскочил фон Бляйкерт и приказал мне быстро следовать за ним. Мне показалось, что он остался доволен исходом поединка.
   Когда на следующий день «оберет» прислал адъютанта с предложением, чтобы «барон» отпустил меня играть снова вслепую, я отказался под предлогом того, что это требует слишком большого напряжения н у меня болит голова. «Барон» поддержал эту версию, считая, что достаточно унизить «оберста» один раз.
   Через день подполковник заявился в штатсгут и уже без всякой злобы кинул мне: «Хорошо играешь. Опасный противник». На что мне осталось только ответить: «Яволь!» (Так точно).
   Между тем, «оберет» каждый день вымогал у «барона»-пучок редиски и «Альзо» давал, всячески ругая «шакала».
Как-то подполковник прислал адъютанта с поручением дать ему «не жалкий пучок редиски», а побольше, так как у него будут гости, и он намерен их хорошо угостить. Заодно он приглашает и лейтенанта.
   Это было уже слишком! Мой шеф не выдержал и просил передать подполковнику, что не относится к его полку и даже к его дивизии, что если из любезности иногда угощал редиской, то лишь в силу желания поддерживать добрососедские отношения. Но кормить «айне фремде айнхайт» (чужое подразделение) он не обязан и больше не будет. Это стало объявлением войны.
   Офицеры полка, встретив солдат штатсгута, останавливали их, придирались к «унмилитэришес аусзэен» («невоенный вид»), требовали по десять раз проходить, равняясь на начальство, и отдавая честь. Как-то бедняга Карлуша Ценниг попался на глаза одному из «оберстовых» офицеров и тот заставил, спешившего по срочному делу связного, раз тридцать, если не больше, проходить парадным шгтом и отдавать честь, как положено... Карлуша, я это наблюдал со двора, каждый раз, снова и снова, проходя с рукой у пилотки, выглядел все более обиженным. Руку он действительно подносил к голове криво, из-за перелома руки в детстве.
   Солдаты «оберста» ежедневно проводили учения. Иногда они забегали на засеянные поля штатсгута, топтали посевы, ради забавы стреляли так, что пули свистели над головами работавших в поле девушек и женщин, «Барон», чтобы не отдавать лишний раз честь, не покидал свою комнату, все передоверив Мартину, который нет-нет да и огсылал тайком пучок-другой редиски «врагам». К нему они не придирались.

* * *

   Ночью меня встряхнуло так, что я вместе с досками своего ложа «отъехал» от стены. Затем грянули один за другим еще несколько взрывов. Все задрожало, заходило ходуном. Посыпались стекла с верхнего этажа.
Я подумал, что это воздушный налет и рядом с домом упали бомбы. Но странно, что их свиста и шума моторов не слышалось.
   Раздался топот ног по лестнице. Я попробовал дверь. Она была заперта снаружи. Оставалось ждать. Возле окна возбужденно переговаривались немцы. Затем послышался голос «Альзо». Он приказал всем вернуться в комнаты и лечь спать. А где-то со стороны дороги доносилось... пение...
   Все выяснилось утром, «Оберет» и его офицеры напились и решили «попугать» «тыловых крыс» во главе с лейтенантом; взяли несколько противотанковых гранат и бросили их под окнами его комнаты, находившейся на втором этаже. Затем с песнями и смехом вся кампания вернулась в деревню,
   Ни свет ни заря затрещал мотоцикл: «барон» сам поехал в штаб и вернулся лишь через сутки.
   Видимо, почувствовав, что «пахнет жареным», «оберет» заходил во двор и спрашивал лейтенанта. Но тот не появился.
   Прошло еще дня два и мимо нас проехали три открытых машины. В первой сидели два генерала. Кортеж проследовал в деревню, к дому, где остановился бравый «оберет». Через час он и несколько наиболее близких ему офицеров выехали на фронт, чтобы там «проявить свой боевой дух», а на их место генералы привезли с собой майора и еще двух-трех офицеров, настроенных более миролюбиво, не требовавших от фон Бляйхерта редиски, не приглашавших его на карты, не придиравшихся к солдатам штатсгута. «Редисочная война» закончилась победой «барона». После отъезда генералов, «оберста» и Ко, он опять стал появляться как ни в чем не бывало.
   Вскоре с приличным урожаем редиски и салата он отправился в штаб своей дивизии.
   В штатсгут стали прибывать новые сельскохозяйственные машины. Павел и Степан поехали в Николаевку и вернулись на огромном немецком тракторе, снабженном всякими приводами, приспособлениями и прочими техническими удобствами. Его подключили к установленным в хоздворе станкам для нарезки кровельной щепы и прессовки сена.
   На другой день после отъезда буйного оберст-лейтенанта фон Бляйхерт перебрался в двухэтажный дом на пригорке и поселился на втором этаже над канцелярией и кухней.

40. Д-Р ГЕББЕЛЬС, ПОРНОГРАФИЯ И НАЦИСТ ВИТТЕРН

   На лицах солдат, проходивших через деревню, золотился южный загар. После падения Севастополя с юга перебрасывали войска. На рукавах кителей золотилась карта Крыма — «Кримшильд» (Крымский щит). Немцы носили также другие памятные нашивки — «Холм шильд», у горнострелковых частей, мы их почему-то считали австрийцами, «Нарвикшильд», у десантников — «Критшильд».
   Хотя к сводкам гитлеровцев я относился скептически, но, когда провалилась робкая десантная операция англичан — неудачная высадка в Дьеппе — стало ясно, что Германия еще сильна, а союзники не сумели добиться решающего перевеса для нанесения сокрушительного удара райху.
   Вокруг Гатчины накапливалось все больше войск. Солдаты уверяли, что с Ленинградом «будет покончено»: фюрер обещал. Приободрившись после зимних страхов, наивные немцы уверяли, что к Новому году война закончится. Некоторые со мной даже поспорили.
   ...Павел подозвал меня к трактору, под которым лежал Степан, и предложил «заглянуть в мотор»... Ничего не понимая, я полез под махину и Павел сунул мне нашу листовку: «Читай». В листовке сообщалось о наступлении наших войск под Харьковом и содержались призывы к населению оккупированной территории.
   — Ничего,— бормотал Павел,— я этому проклятому «Альзо» ввек не прощу — как меня били в полиции. Заживет на спине, в сердце — никогда. Будет, Саша, и на нашей улице праздник.
   Я в этом не сомневался — «на нашей будет», а на моей?..
   — Ты, Сашок, хоть немцам говоришь, что они все равно проиграют?— спрашивал Павел.
   — А ты как думаешь?
   — Думаю: говоришь.
   Увы, вскоре я узнал о неудаче нашего наступления под Харьковом, но... Павлу не сказал: зачем огорчать?..
   По распоряжению «барона» Мартин начал усиленно привлекать окрестных жителей на работу в штатсгут.
   Немцы, заняв область, расформировали колхозы. Жители, где смогли, разобрали коров, лошадей, инвентарь. Теперь, получив земельные участки, они старались их обработать. Отказывая себе, своим семьям в самом насущном, люди сберегли мизерные, но такие нужные запасы семян и картофеля. Теперь каждая семья держалась за свой надел и не жалела сил для обработки полей и огородов.
   «Барон» требовал, чтобы жители Вохонова работали в штатсгуте: «Они же за это получают паек и деньги»,— возмущался он, когда крестьяне просили отпустить их поработать на своих земельных участках.
   Приходилось приводить тысячу доводов, чтобы убедить «барона» отпустить кого-либо с работы.
   Объезжая верхом поля (недавно генерал презентовал лейтенанту две чистокровных лошади), фон Бляйхерт заметил, что у крестьян «слишком много земли»; вызвал Миронова и объявил, что «отрежет» для штатсгута от вохоновского поля еще несколько гектаров, чтобы «выровнять» земли штатсгута до проселочной дороги на Малое Ондрово.
   Староста запротестовал, стал горячиться. Но «барон» прикрикнул на него и пригрозил, что заставит работать в штатсгуте его жену, детей и его самого, если не согласится.
   Староста поехал в Гатчину жаловаться. Но за спиной лейтенанта стояла всемогущая «Викадо» и через несколько дней Миронов получил письменное предписание уступить «спорную» землю штатсгуту.
   Мне нравилось в Василии, что он смело пререкается со всемогущим «бароном». Но сахмому мне при этом приходилось трудно: переводя взаимную перебранку, я вызывал недовольство обоих. Каждый считал, что его доводы убедительнее. Иногда, зная вспыльчивость «Альзо», когда староста в сердцах употреблял слишком «крепкие выражения», я, переводя, смягчал их, чтобы не давать повода лейтенанту применять к Василию более крутые меры, чем простой окрик...
   Вохоново находилась в километрах семи-девяти от ближайших станций железной дороги, Елизаветино и Войсковиц. Партизан поблизости не было. В сорок первом, когда пришли немцы, появились в Волосовском районе, там леса погуще, в километрах тридцати пяти-сорока отсюда, а потом о них больше не слыхали. В эстонских и финских деревнях они не имели поддержки.
   — Вот южнее, к Пскову,— вздыхал Павел,— там должны быть. А здесь — где? Леса маленькие, деревни близко друг к другу и в каждой полно немцев. Да и население...
   Фронт стоял за Ропшей, за Красным Селом, а на северо-восток от Вохонова где-то за деревней Жабино, к Ораниенбауму... Немцы занимали стабильную, глубокоэшелонированную оборону. Передовая, ее доты, целые участки представляли собой сплошную оборонительную линию, одетую в бетон. Откуда-то с высот и из Гатчины из железнодорожных орудий обстреливали Ленинград.
   Иногда и наши дальнобойные обстреливали Гатчину, Как-то несколько снарядов разорвалось в районе рынка. Были жертвы. Но, все равно, в воскресные дни из разных концов района крестьяне съезжались на базар. Все являлось проблемой — сахар, соль, иголки, нитки, любые продукты, обувь, белье, свечи.,.
«Барон» вызвал старост окрестных деревень и вместе с Мартином дал разнарядку: поставить столько-то человек. В основ-ком в штатсгуте работали женщины и девушки; направляли также подростков, не столь нужных 'в своем домашнем хозяйстве. В штатсгуте находилось занятие для всех.
   На полях по приказу «Альзо» взорвали лежавшие веками валуны. Мелкие камни и щебень собрали в кучи, чтоб не мешали тракторам и другим сельскохозяйственным машинам. Восстановив кузницу и «молькерай», «барон» через Гатчину добился того, что из всех окружающих деревень молоко стали свозить к нему. Здесь молоко сепарировали, делали масло, творог, сливки. Виттерн, руководивший молочной, начал изготавливать пармезанский сыр. Это было долгое дело и по-моему оно не совсем получилось: лишь несколько двухсотграммовых кубиков после долгой возни легли на полки для отправки в штаб.
   В самом штатсгуте от прибывших остфризских коров все молоко тоже сдавалось на «молькерай». В коровнике заправляли тетя Маша Михайлова и Соня Драченко, доярки и телятницы. Для «гостей» из райха возводился огромный свинарник.
   Привезенные племенной бык, жеребец и местный козел тоже не бездельничали. Когда крестьянин приводил корову к быку, штатсгут взимал плату — полтора десятка яиц и пятьдесят рублей. Кроме того, в штатсгуте собралось уже с полсотни кур. Их «барон» выменял на овес, картофель и пшеницу, которые отпустил крестьянам на семена. Ежедневно немецкий солдат выискивал яйца, приносил унтер-офицеру Мартину, а тот вручал «барону». Естественно, что унтер при этом не забывал себя... Таскали яйца и другие солдаты. Все они недолюбливали лейтенанта за скупость и скрупулезную дотошность, но признавали, что другие офицеры еще больше «берут себе», а этот хоть в общий котел добавляет то картошки, то еще что-нибудь, то масла, а главное, что здесь не фронт.
    Все солдаты были из крестьян и занимались своим делом.
   Молодой крепыш Эрвин Франк, ефрейтор примерно моего возраста, лет двадцати-двадцати двух отличался веселым незлобивым нравом. Он понимал, Что на войне никто не застрахован от плена, что люди становятся солдатами не по своей воле, а потому что где-то «хоэ херрен» («высокие господа») натравливают народы друг на друга из-за нефти, железа и денег... Франк скептически относился и к Гитлеру и к Сталину. У него над топчаном висело множество вырезок из иллюстрированных журналов с изображениями соблазнительных женщин, едва прикрывавших самые милые части тела прозрачными трусиками и бюстгальтерами. Между этими веселыми девицами и портретами киноактрис, в том числе Сарры Леандр, Марики Рек и Ольги Чеховой, темнело черно-белое фото: «Доктор Геббельс мит зайнер тохтер» (Доктор Геббельс со своей дочерью), что не мешало Эрвину называть министра пропаганды «великим обманщиком».

   На снимке Геббельс сидел, а рядом с ним стояла девочка в белом платьице и, высунув длинный язык, также сидела огромная черная собака.
   Однажды Эрвин в обеденный перерыв зашел в мой чулан. В руках он держал кипу журнальных листов.
   — Алекс,— печально сказал он,— возьми, укрась свою конуру. Тут такие красивые девушки.
   — С чего это?— удивился я.
   Оказывается, лейтенант обходил солдатские комнаты и увидел над ложем Франка его «коллекцию».
   — Вас ист дас фюр айн пуфф? (Это что за бордель?) —возмутился лейтенант и приказал дать Эрвину два наряда вне очереди, а всю «картинную галерею» немедленно убрать.
   Эрвину было жаль расставаться с «произведениями искусства», и он вздумал предложить их мне. Я отказался: мне нелегко было смотреть на одетых женщин, а тут...
   Тогда Эрвин предложил мне фото Геббельса, которое снял заодно с прочими вырезками. Я сперва отмахнулся. Но вдруг согласился. Взял только этот снимок. Остальные Эрвин унес и сжег.
   Я вырезал доктора Геббельса, оставив на снимке девочку и черноге пса и подпись внизу: «Доктор Геббельс со своей дочерью». Взятыми у Франка кнопками я приколол снимок к стенке.
   Весь день в мой чулан тянулись немцы, не исключая Виттерна. На следующее утро после развода лейтенант неожиданно предложил: «Пойдемте в вашу каморку, Алекс, я хочу посмотреть, что там у вас делается...»
   Войдя, он сразу против двери увидел на стенке фото и захохотал. Потом сощурил глаза за стеклами очков: «Вы что это себе позволяете?»
   Я сделал предельно наивные глаза и удивился: что случилось?
   — Не разыгрывайте из себя дурачка! Я хранил удивленную мину.
   «Баром» указал на фото: «Лезен зи дох!» (Читайте же!). Я ткнулся носом в фото (тоже вдруг стал близоруким) и прочитал: «А-а...»
   — Объясните!..
   — Господин лейтенант, вы знаете, я очень люблю собак, и они меня тоже. Меня не интересовал мужчина, а девочка симпатичная, но, главное, пес. Какой пес!..
   — Вы не в театре,— прошипел «Альзо»,— немедленно снимите!
   — Яволь, господин лейтенант.— Я снял фото и разорвал, успев буркнуть с сожалением: «Красивый пес...»
   Виттерн, хотя носил «партайабцайхен», но донести не мог. В своей «молькерай» он работал вместе с русскими и финскими девушками. Они крутили сепаратор, а когда уставали, он обычно сменял их! Им, а также тете Маше и Соне он иногда, оглянувшись— не видят ли?— совал небольшие пакетики масла. Райнеру и Мартину, с которыми теперь он жил в одном помещении, он тоже носил. Себе и коху — тоже. Без этого было нельзя... И мне он нет-нет да совал бутерброд или сигарету, а творогом, забегая в молочную, я при нем нередко набивал рот — и выскакивал. Виттерн недолюбливал «барона», считал его высокомерным и глупым.
   Когда я с простецким видом поведал Виттерну о посещении «барона», он выругался: «Не думай, что среди наших солдат нет доносчиков. Будь аккуратней в разговорах. Мне уже жаловались, что ты «разводишь пропаганду». Я, конечно, высмеял этого дурака. Но ты себе заметь... Ты русский, имеешь свои мнения от вашей пропаганды. Но не все же это понимают. Думают: «Раз выражается не так, как мы привыкли, значит, «пропагандист». Подлец тот, кто доложил: мало ему, что ты пленный»,— и он опять выругался.
   — Алекс, ты веришь в коммунизм?— спрашивает Виттерн.— Как ты себе его представляешь?
   — Думаю, это всеобщая справедливость, всеобщее равенство. В общем, такое, чтоб всем было хорошо и у всех все было.
   — Люди не ангелы,— возражает Эрнст, не заметив, что я ушел от прямого ответа.— У нас тоже пытались насадить эту религию. Но, если подумать здраво, коммунизм — это бред. Люди не были и не будут одинаковыми. Одни способнее, другие глупые. Один прилежен, другой ленив. У одного одни потребности, у другого другие. Соедини все это! Молчишь? То-то же. Лет двенадцать тому назад я прислушивался к коммунистическим ораторам. Я ведь из Гамбурга. Хорошо говорил Тедди Тельман. Слышал про него?
   — Конечно.
   — Отличный оратор. За таким могли пойти и шли многие. Безработица убивала. Нищета. Несправедливость. Сколько тогда людей кончили жизнь самоубийством: безысходность. С надеждой смотрели на восток, на Россию. В Ленина верили. Но после него Сталин показал, что такое коммунизм.
   — У нас коммунизма не было. Строили социализм.
   — И у нас социализм, только — национал-социализм. Мы никому не дурим мозги, что хотим устроить на земле рай для всех. Адольф строит рай для немцев.
   — А другие народы? Разве они не дали миру великих людей, ученых, писателей, художников?
   — Конечно. Мы уважаем англичан, хотя они наши враги. Но у них тоже не пахнет коммунизмом. А живут они хорошо.
   — Но фашизм...
   — Фашизм у итальянцев, у Муссолини, а у нас национал-социализм. Не путай, Алекс.
   — По-моему, это одно и то же.
   — Ты политически неграмотен. Впрочем, от артистов и не требуется политика: не все ли равно перед кем играть? Но для простых людей политика — великая вещь. Скажи, Алекс, за что ты сражался на фронте?
   — За Родину за свободу моей Родины, России.
   — Чепуха: ты защищал евреев и сталинских сторонников.
   — Эрнст, мы находимся в неравных условиях: ты можешь мне говорить, что тебе угодно, а мне даже не безопасно возражать.
   — Возражай.
   — Кто начал войну?
   — Если б мы не напали, то Сталин со своими ордами раздавил нас, когда бы мы попытались высадиться в Англии. Россия ударила бы нам в спину, и ваши танки проутюжили бы всю Германию. Ты знаешь, как опасался фюрер, когда началось генеральное наступление на Францию? У нас для прикрытия восточной границы оставалось каких-нибудь две дивизии. Советы могли смять нас.
   — Вот ты сам себе ответил: кто начал войну. Советы, зная, что у вас граница незащищена, все-таки не напали, когда Германия сражалась на западе. А вы тайком накопили войска и ударили вдруг, внезапно, без объявления войны. Если б не неожиданность, ты знаешь, Эрнст, ваши армии не стояли б тут, под Ленинградом.
   — А Красная Армия взяла бы Берлин и ты, Алекс, стал его комендантом.
   — Эрнст, меня никакие комендантства никогда не прельщали. Моя мечта в прошлом и настоящем одна — играть на сцене.
   — Но ты смотри: фюрер пришел к власти и дал всем работу, начали строить жилье, квартиры, каждой немецкой семье дана возможность разбогатеть, приобрести за сходную цену хороший автомобиль «Фольксваген». Какие у нас дороги! Они построены при фюрере по его чертежам.
   — Эрнст, не думаешь ли ты, что все это строительство, благодаря которому Германия покончила с безработицей и вышла из кризиса, преследовало военные цели, чтоб скорее перебрасывать войска от одних границ к другим, обеспечить предельную мобильность вермахту? Фюрера поддерживал народ, потому что фюрер обещал людям мир и благоденствие. Но цена этому тогда прямо не называлась.
   — Неправда, Алекс, фюрер говорил о реванше. Версаль ограбил Германию, поставил ее на колени.
   — И единственная страна, которая понимала это, была наша. Она призвала к миру без аннексий и контрибуций, заключила с Германией мир и при Ленине и после его смерти до самого прихода к власти вашего национал-социализма поддерживала хорошие отношения с вами, потому что никогда не хотела войны. Ты говоришь о народном благоденствии и справедливости. Но должны ли эти прекрасные вещи обмениваться на жизни миллионов молодых людей, военных и невоенных, на жизни детей и женщин? Прости, я не верю, что немецкая мать, чей сын здесь лежит под березовым крестом, будет благословлять фюрера.
   — О, Алекс, ты говоришь, как комиссар.
   — Я рассуждаю как гуманист. Пойми меня правильно. Я воевал на фронте, стрелял в ваших солдат и офицеров. Я был хорошим пулеметчиком. Стрелял и, наверное, убивал, ранил, калечил. Но, если б я не стрелял, стреляли бы в меня, беззащитного. Я стрелял в незнакомых людей, и они стреляли в незнакомого. Каждый думал, что он будет и должен жить. А судьба распоряжалась иначе. В тебя, Эрнст, я не могу уже стрелять: я вижу в тебе человека. Не думаю, что и ты будешь стрелять в меня. Будешь стрелять?
   — Но... приказ есть приказ.
   — Значит, тебе прикажут расстрелять меня и ты расстреляешь?
   — Ну чего я буду в тебя стрелять, ты же не жид?
   — А разве жид не хочет жить? Со мной в школе и в институте учились евреи, были они и на фронте. Люди как люди. Не все же из них Ротшильды, классовые враги.
   — Бароны Ротшильды не евреи.
   — Чушь. Самые настоящие.
   — Они давно крестились и фюрер их не считает евреями.
   — Значит, богатый еврей — не еврей, а бедняка нужно убивать.
   — Я не убивал их. Я не оправдываю тех, кто убивает беззащитных людей, детей и женщин.
   — Прости, Эрнст, но если нам с тобой повезло, что мы не родились евреями, это не значит, что их можно уничтожать.
   — Маркс еврей.
   — Христос тоже еврей.
   — Не совсем.
   — Маркс тоже «не совсем»: его отец крестился, а сам. Маркс женился на Женни фон Вестфален.
   — Маркс взбаламутил весь мир.
   — А не думаешь ли ты, что не будь Маркса, взбаламутил бы кто-нибудь другой? Рабочие жили плохо, их угнетали, обижали, всякое творили. Маркс вступился за рабочих.
   — Гитлер! Вот кто вступился за рабочих. Он дал посильную работу, жилища, заработок. У нас каждый рабочий может дать своим детям образование.
   — У нас тоже. Крестьянские девушки, на которых вы смотрите свысока, и при которых Мартин и Райнер мочатся и громко портят воздух, имеют образование. Надя Миронова, дочь горбуна дяди Кости, Надя Павлова, дочь тети Маши, Топя Дорофеева — все будущие учительницы. Им не хватило год-два, чтобы закончить образование. Началась война. Если б не война— и моя судьба сложилась бы совсем иначе: я уже получил хорошую роль в фильме. Но его съемки не начали:, война.
   — Алекс, после войны, если останемся в живых, мы обязательно увидимся. Ты приедешь ко мне в Гамбург, а я к тебе в Петерсбург. После войны фюрер обещал мир на тысячу лет..
   — После войны такого мира не будет и быть не может. Пока есть капитализм — войны неизбежны.
   — Фюрер покончит с капитализмом.
   — А кто помог фюреру прийти к власти, если не капиталисты?
   — Рабочие. Они его поддерживали, и он делает все для них.
   — Даже посылает их на фронт в то время как Крупп, Тиссен, и другие богачи сидят в тылу.
   — Ты думаешь, в тылу намного лучше, чём на фронте?
   — Тем, кого я назвал, лучше. Уверен.
   — Ты не знаешь, как фюрер переживает за каждого солдата, за каждого немца.
   — Понимаю. У нас по-русски корень слова «переживать» такой же как «жить». Но это не одно и то же. Не будем спорить, Эрнст. Не ты, не твоя страна, не твой народ, а те, кому народ ваш доверил свою судьбу, начали эту войну, не смогли без нее обойтись — и вот теперь миллионы прекрасных людей, немцев и русских, умирают. И все думают, что знают — за что, и никто не хочет умирать, каждый надеется, что останется живым. И все же никуда не уйти от того, что мы вынуждены воевать: каждый русский так или иначе понимает, что он защищает Родину. Поверь, в этой войне понятие коммунизма для нас, в том числе для меня, нечто весьма далекое. Когда наши предки дрались против татар, шведов и французов они тоже умирали за Родину. Как это дико, что человечество не может обойтись без войны! Глупо! Глупо все! Глупо решать идеологические разногласия войной. Это как в детстве: ругнутся пацаны, раз, другой, а доказать чего-то не могут — и кулаки в ход.
   — Алекс, ты ничего не понимаешь в политике.
   — Я и не хочу быть политиком. Я презираю политиков: они готовят войны, натравливают народы друг на друга. Скажешь, я неправ?
   — Алекс, молчи об этом. За такое тебя могут расстрелять.
   Это же пропаганда. Хорошо, что мы одни.
   — Это — правда. Я всегда уважал и любил немцев. Меня увлекала и увлекают немецкая литература, театр. Я обожаю Гёте, Шиллера, Гауптмана, Ханне (Гейне), который у вас запрещен, потому что оказался евреем. А его «Лорелею» поют все. Ты ее тоже знаешь.
   — Это народная песня.
   — Нет, она стала народной. Ее написал Генрих Гейне.
   — Черт возьми, я этого не знал. Но будь осторожен, Алекс.
   — Я же уверен, что говорю с порядочным человеком. С Мартином или Райнером я не стану так разговаривать. Да и о чем с ними говорить? Прости, они тоже немцы. Но с тобой, ругаясь, мы находим общий язык, потому что можем верить друг другу. А они... Черт с этим национал-социализмом и коммунизмом. Скорее бы кончилась война, и люди стали жить по-человечески. Кстати, на фронте, идя в атаку, мы кричали «за Родину!», а не «за коммунизм!».
   — А как ты смотришь на ваших партизан?
   — Как ты — на Хоффера и Шиля. (Немецких патриотов.)
   — Ты опасный человек, Алекс.
   — Самый миролюбивый. Дай лучше закурить.
   Уходя в армию, нацисты не считались партийными, свои членские билеты сдавали; партячеек, как у нас, у них в частях не было. Но если кто имел партайабцайхен, то носил — и все знали, что это нацист со стажем. Эрнст тоже носил значок.
   Когда наступало воскресенье — и на работу не вызывали, деревенские девушки, одетые не хуже ленинградских, выходили на улицы, распевая песни из советских кинофильмов. Нарядные недотроги гордо дефилировали мимо немцев: близок локоть да не укусишь. Фрицы только покрякивали.
   После наступления темноты жизнь замирала. Только патрули обходили деревню.

41. ЧИСТОТА КРОВИ. «ЗОЛОТОЙ ПЕС» ПУНДИ

   «Барон» реализовывал свои планы. Он тешил себя мечтой, что фюрер достойно наградит всех участников после войны и ему, который так успешно хозяйничает, передаст во владение земли совхоза Вохоново.
   Немцы, почти все они были из крестьян, когда пахали или боронили, не раз, я видел, наклонялись и жадными: умелыми руками брали землю, разминали и тяжело вздыхали. «Хеттен вир зо айне эрдэ» (Если б мы имели такую землю!),— повторяли Тигель, Раде и другие. Если скудная, по нашим понятиям, почва Ленинградской области производила такое впечатление, то можно представить, как немцы мяли в руках землю Украины или черноземья!..
   «Барону», видимо, удалось убедить в перспективности штат-сгута не только свое дивизионное начальство и «Викадо». Бороны, многолемешные плуги, сеялки, веялки, механические косилки, сеноуборочные машины, механические грабли теснились под новыми навесами штатсгута.
   В штатсгут приехали два немецких фельдшера и брали кровь из мочки уха у немцев, а также девушек и женщин, работавших на молочной ферме и скотном дворе. Канцелярский унтер Эггерт, знаток расовой теории, предложил взять кровь и у меня, так как заметил, что я вертелся возле тех мест, где мог рассчитывать на добавление к своему нищему пайку.
   — Этот анализ,— пояснил Эггерт,— заодно показывает чистоту происхождения.
   Он, конечно, шутил, но я с радостью подхватил это выражение и раззвонил о нем, благо, сын бактериолога, прекрасно знал, что пока еще никакими анализами крови из уха или иа брюха нельзя определить еврейское или нееврейское происхождение. Но, так как у наших людей раньше никогда не брали кровь из мочки уха, то они поверили, что так оккупанты «выявляют жидов» и то, что у меня анализ оказался вполне благополучным еще раз доказывало, что я не еврей. Чем меньше подозрений, тем лучше. Даже на старосту исход исследования моей крови произвел впечатление. А то он нет-нет да косился, спрашивал, вызывая на откровенность: «А у тебя, Ликсандра, часом, никого в роду из этих... евреев... не было?.. Признайся...» На подобное я презрительно усмехался: «Тебя проверяли?»
   — А как же?!
   — И меня — и выкусили... Ни хера ты, Василий, в этом деле не пендришь.
   Анализы у всех оказались хорошие. Группу крови у всех определили и у меня она, не помню какая, но была не менее арийской, чем у Гитлера или Гиммлера.
   Когда в штатсгут доставили большое стадо тонкорунных овец, «Альзо» приказал позвать старосту и спросил, где можно в окрестностях найти овчарку, способную стеречь овец.
   Василий поохал по поводу уничтожения всех собак осенью сорок первого и пообещал узнать. Испросил разрешения поездить по деревням и через неделю попросил аудиенцию и сообщил, что в деревне Низковицы, в семи километрах от штатсгута, у старика пастуха есть чудо-пес, способный стеречь и овец, и коров.
   Вместе с Мартином, взяв меня в качестве кучера и переводчика (я с детства отлично правил лошадьми), фон Бляйхерт поехал в Низковицы. Они находились за Большим Ондровым, из которого в штатсгут сдавали молоко и, откуда приходили на работу девушки.
   Дорога повернула к открытому пастбищу, и мы увидели довольно большое стадо коров. Вокруг него мелькал черный клубок, иногда с лаем пригонявший к стаду отбившуюся корову.
Старичок пастух сидел на пне, попыхивая самокруткой.
   Мы приблизились и «барон» объяснил цель прибытия.
   Старик заохал: «Пунди я не отдам, что вы?!»
   Пес, словно чуя, что речь о нем, подбежал виляя хвостом, и уставился чернющими глазами на нас.
   Лейтенанта особенно умилило, что собака его не облаяла и по предложению пастуха даже подала офицеру лапу.
   Мне велели постараться убедить пастуха продать Пунди.
   Я стал агитировать, предлагая заодно «заломить» такую цену, чтоб или отвязались или, действительно, ничего не пожалели. В конце-концов за Пунди, которого старик обязался сам привести в штатсгут, пообещали заплатить («барон» понимал, что насильно брать собаку у хозяина бесполезно) столько, сколько по тем временам и ценам могла стоить перспективная телка — два мешка овса, мешок картофеля, бутылка коньяка и сто рублей.
   В ближайшее воскресенье пса привязали уже возле той будки, которую недавно занимал его немецкий предшественник. Однако, несмотря на наказ пастуха «слушаться новых господ», Пунди не проявлял в штатсгуте своих способностей. Это был милый ласковый пес, ни на кого не лаявший, кроме коров, которых здесь не должен был охранять. Ко всему еще случилось так, что через недели две после «расконвоирования» Пунди исчез. «Барону» было очень жаль затраченных на покупку собаки средств, а потому он объявил крупную награду — две бутылки шнапса и пятьдесят или даже сто рублей тому, кто доставит беглеца.
   Я понимал, как и староста, что Пунди убежал к старому хозяину. Когда же прошло еще с неделю после объявления (пастух тоже клялся, что не видел Пунди) и награда была удвоена, пастух торжественно привел «чудо-собаку» в штат-сгут.
   Лейтенант поморщился и выдал старику «за честность» только две бутылки шнапса. Но и это было неплохо.
   «Альзо» решил прикрепить Пунди к немцам, пасшим овец, высокому костистому саксонцу Тигелю и низенькому Радсу, родом из Тюрингии или Швабии. Набожный Раде был неграмотным, из-за чего с ним происходили, смешные недоразумения, вплоть до приводов в другие комендатуры, и товарищи нередко над ним посмеивались.
   «Барон» принял парадоксальное решение:
   — Когда у вас, Александр, нет дел, когда вы мне или унтер-офицеру Мартину не нужны, берите велосипед и поезжайте в поле к пастухам. Конвой вам здесь не нужен: вы на виду (пастушеский домик стоял среди поля примерно в километре от конюшни и великолепно было видно, что делается вокруг него). Итак, Александр, поедете к Тигелю и Радсу и там обучайте Пунди словам немецкой команды. А то он не понимает».
   — Яволь, герр лейтенант!
   С наслаждением прокрутив педалями до пастухов (на велосипеде любил ездить), я приветствовал обоих «отшельников». Они меня угощали куревом и чем-то, приготовленным из овечьего молока, чего не давали попробовать «барону», а потом мы дружно смеялись над фон Бляйхертом с его «аристократическим» отношением к своим же людям: вместо того, чтобы приказать мне обучить словам русской команды пастухов-немцев, он, не веря в их способности, предпочитает заставлять меня учить словам немецкой команды собаку. Все же я попробовал быть песьим репетитором, но животное только ласкалось ко мне, как и к пастухам, искренно полюбившим незлобивого пса, но понимать что-либо на каком-либо языке отказывавшемся. В конце концов на Пунди махнули рукой. Но он остался при пастухах. «Альзо» смотрел на него с неприязнью, вздыхая о дорогой цене, заплаченной за собаку. Думаю, только это спасало Пунди от смерти. «Барон» не раз поглядывал на его пышную черную шерсть и пастухи, и я опасались как бы когда-нибудь страстный, но неудачливый охотник Хорст фон Бляйхерт не подстрелил собаку и не надумал отправить ее пышную шкурку на воротник своей фрау.

42. ГДЕ ВЫ, СОЮЗНИКИ!!.

   Немцы прорвались к Сталинграду. Что ж это получается? Чуть захотят — и все преодолевают? Что начнут — доводят до конца... А там, на востоке, японцы дали один-два выстрела — и неприступная крепость Сингапур со всем гарнизоном капитулировала. В Африке тоже творится что-то непонятное.
   В тоннаж потопленных судов я не верю: проверь, попробуй!.. В войну все врут — и наши, и немцы. Врали в первую мировую и вообще в каждую. Разве о войне 1812 года всю правду уже сказали? Нет. Лев Толстой пишет одно, Авенариус другое, немцы— третье, французы — четвертое. Где она, эта правда? Да и я — всегда ли правдив, даже наедине с собой?.. Неужели и во мне готова оборваться вера в нашу победу, в поражение Германии? Нет!!! Нельзя с их политикой править миром! Но... организация и порядок у них в армии куда солиднее, чем у нас. У них офицер похож на офицера. Редко встретишь мальчишку или пьяного болвана. Есть, конечно, но меньше, чем. у нас. Дисциплина у них среди солдат не стадная, как у нас. Любой унтер у них по военным знаниям стоит нашего лейтенанта. Конечно, не каждого. У нас тоже были отличные офицеры, не говоря о солдатах. Но эта чертова аккуратность, обязательность, точность в крови; это «айн ман-айн ворт» (человек — слово)!.. А у нас? Сколько раз было: «Огоньком поддержим!». «Ступайте смело — там никого»... А «огоньком» не поддержат или опоздают так, что по своим лупят... А там, где доложат, что «никого нет», давным-давно фрицы. Разведка не дошла и донесла чепуху. Дико!.. У нас, в самой «народной армии», солдаты получают один паек, а офицеры — другой, человеческий. А у немцев паек для офицера и солдата одинаковый. Другое дело, что офицер всегда может «вытянуть» со склада, а то и из котла — что получше.

 

1   2   3   4   5   6   7   8   9  10

вернуться