ПРОЗА/ВАСИЛИЙ ЖЕЛТЫЙ/ЖИЗНЬ ШТОРМИЛА


© www.pechora-portal.ru, 2002-2007 г.г.
 

Василий Жёлтый
"Жизнь штормила"
(очерки и рассказы)

© Василий Жёлтый. Жизнь штормила (очерки и рассказы). Печора. Самиздат, 2002 г.
© Вёрстка  —  Василий Большаков, 2002 г.

© Этот текст форматирован в HTML  -  www.pechora - portal.ru, 2005 г.
© web оформление, исправление, составление, новая редакция (2005)  —  Игорь Дементьев, 2005 г.
 
Внимание! Вы не имеете прав размещать этот текст на ресурсах Интернета,
форматировать и распечатывать любым из способов.
 Права на эксклюзивную публикацию принадлежат печорскому сайту "Свободная территориЯ"
(www.pechora - portal.ru)
Приятного чтения!
 

1   2   3   4   5   6   7   8   9  10  11  12  13

 

КАРП ДРУЖКОВ
 

    Больничная палата на четыре койко-места. Столько же и тумбочек. Все койки заняты. Трое больных лежали, а четвёртый сидел на постели, держал перед собой круглое зеркальце и изучал свою трёхдневную щетину. Это Карп Дружков, бывший лесоруб и строитель. Да мало ли еще кем он был в прошлой жизни. Позади уж семьдесят лет с гаком, а будто и не жил, хотя, как вспомнит, не дай Бог детям и внукам пройти через это! В последнее время он всё чаще к НЕМУ обращается, иногда укоряет за равнодушие к тому, что творится на земле: почему ОН допускает такое?!
    —  Да-а, дал бы Бог здоровья, а дел впереди ещё много, — проговорил Дружков.
    —  Карп, и сколько ты о делах думать будешь? Пора нам с тобой порассуждать о переселении на другое место жительства,— встрял в разговор сосед по койке, старик Остапов. По годам он не старше Дружкова, но совсем другого склада — из хлюпиков. Он всё время ныл и постоянно говорил о приближающейся смерти. Дружков, словно не поняв соседа, старался перевести разговор на другую тему:
   — И переселимся. Я уже в списках. Уеду в среднюю полосу огурцы растить, чтобы своя закуска к стопке была. Люблю её опрокинуть под хрустящий огурчик.
    —  Я же о другом, Карп, — тихо проговорил Остапов.—Я имел в виду то переселение, за аэропорт (кладбище за взлётной полосой в г. Печора. прим. ред.)
   —  А-а-а, то подождёт — улыбнулся Дружков. Он знал, что Остапов еще не раз коснётся этого «переселения». И чего он зациклился на   нём? За две недели, что Остапов уже лежал в больнице, он несколько раз с глубокой болью и дрожью в голосе спрашивал Дружкова: «Как же так, Карп, Всё вокруг останется по-прежнему—солнце будет всходить, трава зеленеть, а меня не будет. Мне хотелось бы с внуками еще пожить и посмотреть, кем они станут, когда вырастут».
    — И посмотришь еще, если соберёшься с силами и ныть перестанешь,— говорил Дружков Остапову. — Во-первых, не всякая болезнь к смерти. А во-вторых, она—закономерна и не так уж страшна. Человеку после неё хуже не будет. Вот ты, Остапов, помнишь, как тебе было, хорошо или плохо, когда ты ещё не родился? —  Нет, не помню, —  проговорил Остапов и задумался. Он никак не мог понять своего соседа, как это что-то можно помнить, если тебя ещё нет. Но Дружков ставил уже точку в затянувшемся разговоре.
    — Вот так и будет, как было тысячи лет. И никто не остановит этого процесса. Но побороться за отсрочку в «переселении» можно и нужно.
     —  Ишь ты какой, Карп Сергеевич! – воскликнул Остапов.— Видно, старуха с косой к тебе в дверь еще не стучалась. Кроме Дружкова и Остапова в палате лежали еще двое больных — Катунин и Гренков, молодые мужчины, но уже потрёпанные жизнью изрядно. Они больше молчали, наблюдая за перепалкой двух ветеранов.— Вы только не поцарапайтесь. Старики сейчас горячие, без огня горят, — сказал Катунин. — Или вы из одного движения?—  Ладно, ребята, всё будет нормально,—  проговорил Дружков, а потом обратился к Остапову: — Не знаешь ты, Михаил Николаевич, моей жизни. Мне доводилось смотреть смерти в глаза. И на раз. —  Когда и где ты с ней встречался? – спросил Гренков. —  Давай, Карп Сергеевич, потрави воспоминаниями, а мы послушаем. Хороший разговор всегда к месту,— заметно успокоившись, сказал Остапов.— Наверное, бес поставил перед собой цель — не допустить моего появления на белый свет, — начал рассказ Дружков. — Но не зря говорят в народе: «Бог полюбит, так не погубит». Мать моя была маленькая росточком, чуть больше полутора метров, да и в силу женскую еще не успела войти, как её замуж выдали. И вскоре она отяжелела мной. Думали двойню носит. Роды были трудные. А тогда в деревне никаких медиков не было — только и надежда на повивальную бабку. В общем, рождался в болях и страданиях матери. Как рассказывала позже бабушка, не оплатить мне во веки вечные тех материнских трудов. «Но и ты,— говорила она,— изо всех сил карабкался на белый свет, носом пахал. От того он у тебя и расплющился, как бы с крылышками». А я думаю, что не только от этого. Была тому и другая причина. Второй случай, чуть было не стоивший мне жизни, произошёл, когда мне было лет десять, сразу после коллективизации. Отец мой тогда работал конюхом в колхозе, и я много времени проводил на конюшне. Приду, бывало, домой из школы, брошу в угол холщовую сумку с книжками и — айда к лошадям. Сильно я полюбил их. Особенно жеребят. Лошадь — умное животное. Она всё понимает, только говорить не может. Глаза выражают всё. Жеребёнок сразу же после рождения вскакивает на ноги и тычется мордой в пах матери в поисках сосков. Секунда-другая, и малыш уже глотает молоко. Я часто играл с одним жеребёнком, он отталкивал меня головой, вертелся, брыкался задними ногами. Я заливался смехом и старался укротить его. Как-то в ходе такой игры жеребёнок ударил меня копытом в лицо. Попал по носу. Фельдшера в деревне не было, а до больницы далеко. Одна старушка травами остановила кровотечение, завязала голову полотенцем и сказала: «Заживёт, как на Тузике, но, может, останется меточка. Потом всё сойдёт».
    — Первое время на хуторе меня за глаза звали — Карпуша меченый. Я не обижался. Привык. Потом с, годами, всё прошло, поистерлось в людской памяти. На войну меня призвали в первый же месяц. Фашисты пёрли напролом. Пробыл я в учебном полку несколько дней, поколол штыком соломенное чучело, позанимался шагистикой. Потом с маршевой ротой — на фронт. Сплошной обороны тогда уже, можно сказать, не было. Наши части попадали в окружения, отступали. Так, обороняясь и пятясь, наш полк откатился до самого Донбасса. Весной 1942 года попал в окружение. Немцы зажали нас, горстку бойцов  — положение аховое. Отбивались, пока были патроны. Командир роты понимал, что одними штыками да прикладами с боем не пробиться, сказал: «Будем выходить мелкими группами». Как раз смеркалось. Поползли мы в разные стороны. Неподалеку лесок виднелся. Добраться бы, думаю до леса, а там — ищи, немец, вот тебе фига! И я пополз. За сотню метров до леска вскочил на ноги и побежал. Тут меня и подстрелили... Пуля попала в правую голень. Сгоряча резко поднялся, но страшная боль пронзила тело и я кулём свалился на землю. Так я попал в плен. Дружков замолчал. Вскинув руку к окну, за которым всё еще светило солнце, он посмотрел на часы и сказал: «Скоро одиннадцать, пора на боковую». — Успеешь еще сны повидать,— проговорил Остапов, — лучше расскажи, как ты в немецком плену пребывал? — В плену-то мне пришлось пробыть недолго,— тихим голосом продолжал рассказ Дружков.. — Добрые люди выручили меня из неволи. А было это так. В Кобзевке, село есть такое в Донбассе, немцы создали лагерь для военнопленных, и нас гнали туда, как баранов. Разница лишь в том, что, если четвероногая тварь во время перегона отстаёт, то её кладут на телегу и везут дальше.А нашего брата, обессиленного от голода и ран, фашисты попросту пристреливали. Проходим мы через один хуторок. Он в садах весь. Почки на деревьях уже разбухли и вот, вот выстрелят цветками. До последнего дна буду помнить тот хуторок. А как не помнить, если он в моей жизни сыграл особую роль. Идем мы, значит, по улице, растянувшейся коронной. От усталости еле ноги волочим. Двое солдат меня под руки поддерживают. Женщины да ребятишки суют нам краюхи хлеба и варёную картошку. Глаза у баб заплаканные, иные тут же слёзы передником смахивали. Понятно, вид этих людей у любого живого существа слезу выжмет: исхудалые, грязные и заросшие щетиной, в разбитой обуви и потрёпанном обмундировании они шли понуро...
    Потом произошло что-то невероятное. Из толпы хуторян ко мне подскочила молодая чернобровая женщина. Назвав меня Митей, она обхватила мою шею руками, что-то прошептала и пихнула в ладони какую-то бумажку.Я хотел было сказать ей, что она обозналась и не за того меня приняла, но не мог выдавить из себя и слова.
    Женщина еще раз провела рукой по моим колючим щёкам и, увидав, что в нашу сторону заспешил конвоир, оставила меня. Кто она? Почему именно я привлёк внимание этой женщины? Ответов на эти вопросы не было. Вечером мы пришли Кобзевку. Загнали нас на территорию бывшего зернохранилища, огороженную колючей проволокой. Это был временный лагерь. Отсюда военнопленных эшелонами увозили в Германию. Пока мы разместились сами, кто где горазд — под открытым небом или в пустующем зернохранилище. И каждый занялся своим делом. Мы с одним парнем, который помогал мне идти, решили закурить... Но вот беда –ни бумаги, ни табака у нас не было. Бумагой мы скоро разжились, а с табаком, видно, вряд ли что выгорит. Решили мы потрусить свои карманы. Вначале он вывернул –ничего не добыли. В моих карманах тоже махры не было. А откуда она там возьмётся, если настоящий курильщик табак в кисете носит... Это сейчас я подробно анализирую тогдашнее положение с куревом, а в то время мне было не до того: запустив руку в карман, я обнаружил в нём клочок бумаги, да тот, который передала мне незнакомка. Ловко, как фокусник, я спрятал бумажку в ладони и встряхнул вывернутый карман — пусто. Сосед поднялся и ушёл куда-то, наверное, с надеждой « стрельнуть» где-нибудь «бычок», хоть на одну затяжку, а я развернул бумажку. В ней было несколько слов. Они ни о чём не говорили: «Дмитрию Григорьевичу Смирнову от Галины Яковлевны Смирновой. Решай задачу с одним неизвестным. Все очень просто» Вот так, решай задачу, не зная её условий, размышлял я скажем, дано.. А что дано, какие исходные данные? Постой-постой... Она меня назвала Митей. Значит я Смирнов Дмитрий Григорьевич, а та женщина тоже Смирнова, но не сестра, потому что она Яковлевна. Матерью Дмитрия она быть не может из-за явной молодости. Кажется, ситуация просвечивается. Теперь должен последовать очередной ход Галины. На другой день нам приказали построиться в четыре шеренги, чтобы строй выглядел компактнее. Построились. Из караулки вынесли раскладной столик и стул. Следом вышел офицер с толстой тетрадью в руках. Он сел за столик. За спиной офицера встали и замерли два солдата с автоматами и один человек в гражданской одежде. Это был переводчик. Офицер раскрыл тетрадь и заговорил по-немецки. Гражданский переводил. В уши пленных лилась высокопарная агитка о немецкой мощи и «новом порядке», о скорой победе солдат третьего рейха, затем он призвал всех хорошо работать, выполнять правила, утверждённые господином комендантом. Потом переводчик сказал, чтобы каждый по очереди подходил к столу для регистрации. У пленных прежде всего забирали документы. Однако у многих их не было. Тогда спрашивали фамилию, имя, отчество, год рождения.
    Все эти данные заносились в тетрадь, а «крещёному» тут же присваивался номер. Подошёл к столику и я. Процедура та же. «Фамилия» –спросил переводчик. Язык, братцы, не всегда послушен мыслям. Иногда мозги не успевают просчитать, что к чему, как язык тут как тут, ляпнет что-нибудь. Я уже было рот раскрыл, на первую букву нажал, чтобы назвать свою фамилию — «Дружков», но вспомнил о записке и сказал: «Дмитрий Григорьевич Смирнов». Так я стал Смирновым. Правда нас в лагере чаще по номерам окликали. Придёт немец, гаркнет во всю глотку: «Триста сорок третий!». Это меня, стало быть, зовёт. Однажды дежурный заходит в барак и кричит: «Смирнов!» Я вскочил, как ошпаренный, сразу о чём-то недобром подумал Подошёл к дежурному, а морды его жирной не вижу, расплылась она перед моими глазами, будто из тумана посматривает... Повёл он меня к проходной, передал там часовому, сам же шмыгнул в караульное помещение. Вернулся через несколько минут. Посмотрел на меня пристально, словно покупать собрался, но всё еще сомневается в своем выборе. Потом сказал: «Пошли за мной» Идём с дежурным в караулку. Я впереди. Открываю дверь — и глазам своим не верю: почти у самого порога стояла та самая женщина... Она сказал: « Митя!» И обняла меня. Я понимал своё положение, при котором нельзя оставаться равнодушным и надо входить в роль... «Галинка моя родная!» — проговорил я и неуклюже, по-медвежьи обнял незнакомую мне женщину… Наши объятия прервал вошедший в караулку офицер, он протянул мне листок бумаги с машинописным текстом и чёрной печатью. «Надо работай на Великий Германия. Хорошо работай.!» –сказал офицер. Его лицо оставалось каменным, будто на нём была маска. И глаза, смотревшие на нас откуда-то из глубины, ничего не отражали. Всё в этом солдафоне дышало равнодушием: он чисто по-немецки — точно и пунктуально — выполнял приказ командования. В первые два года войны немцы вели определённую политику в отношении к военнопленным, содержащихся в лагерях на оккупированной территории. Солдаты могли быть освобождены из плена под ручательство родственников, проживающих в этих же местах. Гитлеровская верхушка рассчитывала на то что, вернувшись из плена к домашнему очагу, люди будут служить ей и укреплять « новый порядок». Но эта игра на родственных чувствах потерпела неудачу.От неё им пришлось отказаться.

    На хутор, где жила Галина Яковлевна, мы отправились под вечер. Шли молча. У каждого были свои думы. Общий разговор не получался. Уж когда впереди забелели хаты, Галина сказала: « Не переживай. Всё будет нормально. Я живу у сестры. Приехала к ней полгода назад —  в деревне легче пережить это лихолетье Здесь меня мало еще знают. А ты теперь для всех, кроме меня, мой муж. Я поручилась за тебя»
    «Почему из нескольких сотен пленных ты выбрала меня?»— спросил я Галину. Она ответила, что вначале на хромоту мою обратила внимание, а потом — на комплекцию. «Что-то в тебе напоминало моего мужа Дмитрия –говорила Галина,— он такой же осанистый, лицо круглое, а на нём боксёрский нос. Митя в молодости любил подраться... Ты тоже из драчунов?» Она заговорила о муже, который воевал где-то, а может, уже голову сложил или в плен попал…И стал я жить в хатёнке сестёр на положении приймака — так украинцы называют женатых мужчин, живущих в домах своих жён. Помогал по хозяйству. В деревне работа для мужских рук всегда найдётся. Всё бы ничего, но мне казалось, что местный полицай Гривцов очень уж неравнодушен к «нашему» двору: докучал посещениями, всё что-то вынюхивал. Появлялся внезапно, будто из земли выскакивал. Мужик он был крутой, даже плёткой порол несговорчивых хуторян. Но Галина с сестрой знали слабинку Гривцова и воспользовались ею для налаживания «дружественных» отношений — он приходил с утра выпить стопку первача. Галина наливала. Потом предлагала повторить, однако полицай предостерегающе поднимал руку: «Всё, хозяюшка! Я же на службе» И уходил. В обед или под вечер появлялся снова. Ничего не просил, не требовал. Скажет несколько слов, опрокинет стопку — и будьте здоровы. Думаю, он за Галинкиной сестрой приударял. Но по всему видно, безуспешно. Около года прожил я на хуторе. Гривцов не раз предлагал поступить на службу в полицию, говорил, что замолвит там за меня слово. Я обещал подумать. Однако в мою голову всё чаще приходила мысль — уйти в партизаны. Подумав, я пришел к выводу: если уходить, то всем троим—цепочка, которой мы были немцами повязаны, неразрывна, так как с уходом одного — другие оставались заложниками. Время шло. Наши войска вели уже бои на территории Донбасса. Гривцов смылся куда-то за месяц до освобождения хутора. Я же пошёл в бой в рядах воинского подразделения, которое выбило фрицев из Кобзевки и уходило дальше, на запад.. Воевал ещё почти два года. Победу встретил на Одере. Сердце моё радовалось, душа пела. Но не знал я, что все эти два года, проведённые на фронте, меня, Карпа Сергеевича Дружкова. Родина не забывала, помнила, что я был в плену, как туда попал — для неё не важно; потом жил на оккупированной территории. И вот, пройдя через огонь, я попал в полымя. Когда первые эшелоны с победителями уходили в Союз, нас, таких, как я, униженных и заклеймённых, увозили на Дальний Север. Работал лесорубом и строил дома. В середине пятидесятых освободился да так и остался на Печоре. Как-то к нам на лесоучасток из головного предприятия  направили нового старшего мастера — Николая Ефимовича Звягина. Я работал бригадиром на нижнем складе. Каждый раз, когда старший мастер проводил планёрку, я почему-то не мог оторвать взгляда от его лица и внимательно вслушивался в его голос.
   Мне казалось, что где-то я уже слышал его. Но где и когда? Ночью, бывало, проснусь я, и первым делом мысль о звягинском голосе на ум приходит, а потом она преобразуется в звук и застревает в ушах. Можно изменить лицо –сделать операцию, отрастить усы и бороду, но голос человеку дается один раз и только с рождением. Правда, есть артисты-имитаторы, но они говорят чужим голосом на сцене, а в обычной обстановке, дома, никому не подражают да и невозможно долго делать это. Я заметил, что и Звягин уже не оставлял меня без внимания. Иногда наши взгляды сталкивались: я видел, как вспыхивали искорки в его глазах, росло напряжение: он не выдерживал и отводил взгляд в сторону. А потом, в одно мгновение, будто и не было бессонных ночей и долгих раздумий в моём мозгу, как озарение, промелькнула догадка: «Так это же он — бывший полицай Гривцов; кажется, такая у него была фамилия... Точно, Гривцов, от слова «грива». А теперь, значит, он — Звягин... Но и после этого открытия у меня еще не было нужной твёрдости для совершения поступка. «А, может, я всё-таки ошибаюсь? Что же делать? В такой обстановке можно и свихнуться. Надо собраться с духом и одним ударом разрубить этот узел и развеять всякие сомнения»—подумал я. Прежде чем отправиться к Звягину, я достал из шкафа бутылку водки, откупорил её и налил полстакана. Выпил. Потом налил еще. Остаток закрыл пробкой и сунул бутылку в карман. Звягин жил в лесопункте отчуждённо. Может, потому, что человек он здесь был новый, может еще по какой причине, но ни к кому в гости не ходил, и сам никого к себе в гости не приглашал. Выпивал иногда, но один без свидетелей, зная, что вино ума не прибавит, а язык развяжет. Этого-то, видно, и остерегался. Женился Звягин почему-то поздно,— ему уже под сорок, а ребёнок один и тот еще маленький. Жена старшего мастера возилась на кухне и на мой вопрос— дома ли хозяин— ответила: «Дома, с нарядами возится. Вы проходите». Я перешагнул порог. Сердце стучало гулко. На лице выступил пот. В душе не прекращалась борьба: один голос говорил: « Пойди, Карп, выложи ему прямо в глаза всё, что ты о нём знаешь». Другой предлагал: «Одумайся, Карп, не ходи. Человека легко обидеть…» Заслышав шаги, Звягин поднял голову от бумаг. Он не удивился, увидев меня в комнате, будто ждал давно. Оказалось в самом деле, думал обо мне. И ждал.
     «Лёгок на помине, Дружков! — сказал Звягин, прищурив глаза, словно смотрел на яркий свет.—Я только что вспоминал тебя: наряды за первую декаду ты ещё не сдал...»Конечно, я понимал, что дело совсем не в нарядах, срок сдачи их еще не прошёл. Мастер вспоминал меня по другому поводу, и я решил немного подыграть ему: безнадёжно махнул рукой, подошёл к столу и слегка заплетающимся языком проговорил: «Наряды что?! Бумага это, Ефимыч! — А мы с тобой — люди, человеки. Понимаешь? Звягин усмехнулся, сказал: «Ты, вижу, сегодня на взводе. По какому поводу, если не секрет?» — Была бы водка, а повод для выпивки найдётся — сказал я. Достал из кармана бутылку и резко опустил ее на стол. Давай пригубим с тобой по маленькой, э-э…забыл, как тебя-то по батюшке величать?
   — Моего отца Ефимом звали. — тут же последовал ответ. Нашёлся, не замедлил с ответом Звягин-Гривцов.
   —  Твоего-то не Ефимом звали. Скрытничаешь и хитришь. Мы знакомы с тобой еще с войны, пропади она подлая, навеки вечные, — говорил я. А Звягин перебирал бумаги и на мою тираду как будто не обращал внимания — мели Емеля, твоя неделя: мало ли что пьяному взбредёт в голову? Однако руки выдавали состояние Звягина-Гривцова — они подрагивали. Особенно это было заметно, когда он держал в руках лист бумаги. А я всё говорил и говорил: о хуторе и двух сёстрах, которые жили в постоянном страхе, когда полицай проходил по улице мимо их хаты или заходил во двор хлебнуть первача.
    — Брось, Дружков, языком трепать! — закричал Звягин. Лицо его побелело, казалось, в нём не было ни кровинки, а в глазах блуждали искорки испуга. Но, несмотря на секундное замешательство, вызванное моим откровением, Звягин всё же заметно успокоился и тут же перешёл в наступление:
    —  Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала. Вишь, праведник какой нашёлся. Да ты, Дружков, нисколько не лучше меня. Знаю, как ты воевал. Сперва немцу в плен сдался, а потом под юбкой у чужой бабы прятался. Не нравился мне ты и тогда, сдал бы в комендатуру, но сестёр жалко было…Так что, Карп Сергеевич, дорожка у нас одна, и не надо ворошить старое.
    — Н-е-ет, нужно разворошить его ради справедливости. Пусть она восторжествует,  —  сказал я, — ты вот меня в один ряд с собой поставил.
   А знаешь ли ты, Звягин-Гривцов, что после плена и той жизни на хуторе я еще два года воевал, а потом семь лет в лагере лямку тянул, а ты в это время в начальники переродился. Наверное, и участником войны числишься. Вот только на чьей стороне воевал — это обязательно уточнить надо. Я — не сексот. О твоих прошлых делах никому в лесоучастке рассказывать не стану. Может, у тебя хватит мужества самому заявить об этом куда следует... Я говорил еще что-то, а смотрел не на Звягина-Гривцова, а на цветастую занавеску, которая отгораживала комнату, где мы сидели, от кухни. Лёгкая ситцевая перегородка порой шевелилась, вздрагивала и, мне казалось, я слышал сдержанное женское всхлипывание. Звягин-Гривцов молчал. Я взглянул на него и удивился: лицо потемнело, видно, кровь ударила в голову: рот полуокрыт, в правой руке он держал смятую бумажку.
     Через минуту он очухался, но еще какое-то время сидел молча. Я понимал, что мне нужно уходить, но хотел услышать от Звягинва-Гривцова еще какое-нибудь слово, которое подводило бы черту под нашим разговором. И он, задыхаясь, почти шепотом сказал:
    —  Ладно, Карп Сергеевич, над твоим предложением я подумаю.
   …Через три дня после этой встречи Звягин-Гривцов повесился в дровянике: утром жена его пошла за дровами, а он висит там, вытянулся, словно крышу подпирал. Что ж, от судьбы не уйдёшь: «Кому повешену быть, тот не утонет».


 

1   2   3   4   5   6   7   8   9  10  11  12  13

вернуться